реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Неисчерпаемость портрета. Жизнь художника Ивана Крамского (страница 22)

18

Крамской расскажет в письме к Гаршину (через шесть лет после окончания картины): «И вот я однажды, когда особенно был этим занят, гуляя, работая, лежа и пр, и пр., вдруг увидел фигуру, сидящую в глубоком раздумье… Его дума была так серьезна и глубока, что я заставал его постоянно в одном положении… И нельзя сказать, чтобы он вовсе был нечувствителен к ощущениям: нет, он, под влиянием наступившего утреннего холода, инстинктивно прижал локти ближе к телу, и только, впрочем; губы его как бы засохли, слиплись от долгого молчания, и только глаза выдавали внутреннюю работу, хотя ничего не видели, да брови изредка ходили – то подымется одна, то другая… Я догадывался, что это такого рода характер, который, имея силу все сокрушить, одаренный талантами покорить себе весь мир, решается не сделать того, куда влекут его животные наклонности. И я был уверен, потому что я его видел, что что бы он ни решил, он не может упасть. Кто это был? Я не знаю. По всей вероятности, это была галлюцинация…»

После смерти Крамского, читая его письма, Павел Михайлович Третьяков станет недоумевать: какая галлюцинация! Он, Третьяков, был свидетелем долгих исканий Крамского, видел первый вариант картины, художник сам говорил ему, что нужно Христа вновь написать на другом холсте и формат изменить, взять не в вышину, а в ширину: картина была обдумана – при чем тут галлюцинация!..

Но Крамской за галлюцинацию, за призрак, убивший его спокойствие, упрямо держится – символ, метафора (иероглиф!) «серьезной» работы, творчества-самоотдачи. «Странное дело, я видел эту думающую, тоскующую, плачущую фигуру, видел как живую, – рассказывает он приятелю по Товариществу Чиркину (через год всего после окончания картины). – Однажды, следя за нею, я вдруг почти наткнулся на нее…».

И Федору Васильеву сообщает в письме (тут всего тревожнее картина еще пишется, видение не ушло еще): «Бывало, вечерком уйдешь гулять, и долго по полям бродишь, до ужаса дойдешь, и вот видишь фигуру, статую… Нигде и ничего не шевельнется, только у горизонта черные облака плывут от востока, да несколько волосков по воздуху стоят горизонтально от ветерка… Страшно станет».

«Пять лет неотступно он стоял передо мной, я должен был написать его, чтобы отделаться…». Потом, объясняясь, иногда долго и туманно, Крамской вообще начнет упрощать: мне-де искать, придумывать ничего не приходилось (образ стоял перед глазами) – надо было лишь старательно копировать.

Копировать!.. Но куда денешь наброски композиции (наскоро, карандашом): поиски позы Христа (есть Христос стоящий?!). Куда денешь наброски одежды Христа, рисунок его крепко сцепленных рук, наброски и этюды головы, в которых угадывается стремление совместить, слить воедино облик («стоял передо мной») и убивающую спокойствие напряженную сосредоточенность чувства и мысли («отделаться»)? Куда денешь поиски пейзажа – наброски этих холодных камней, удивительно точно найденную низкую линию горизонта, открывшую огромное пространство неба, на фоне которого одиночество человека в пустыне стало ощутимее и значительнее? Куда денешь первый вариант картины (вроде бы «скопированное» видение, «галлюцинация»?), решительно отброшенный. Образ, который пять лет неотступно стоял перед глазами (только копировать!), все время уточнялся, изменялся – «мысль расширялась» и неизбежно искала для себя единственно возможную форму.

«Расширение мысли»: холст, поставленный горизонтально, камни, возопившие в немой пустыне, безмолвный человек – съежился от холода, ссутулился, голова ушла в плечи, – величественный, один, на фоне огромного неба; заря занимается, прогоняет тень, тьму – «свет от света». «Расширение мысли»: измученное и воспаленное лицо человека, сжигаемого внутренним огнем, угловатые плечи, острые колени, подчеркнуто напряженно написанные кисти сцепленных рук. (Верещагин в эти руки не поверит, посмеется над Крамским: Христос «с мускулами и жилами, натянутыми до такой степени, что, конечно, никакой натурщик не выдерживал такой «позы» более одной минуты. Да и что за ребяческое представление о напряжении мысли, сказывающемся напряжением мускулов!» Но Крамской неожиданно найдет «поддержку» у Родена: «В слепке меньше правды, чем в моей скульптуре… Я преувеличил растяжение сухожилий, в них сказывается молитвенный порыв».)

Гаршин спросит Крамского, какой момент изображен в картине: утро ли сорок первого дня, когда Христос уже решился идти на страдание и смерть, или та минута, когда «прииде к нему бес». Крамской ответит про «один момент в жизни каждого человека» (направо или налево): «Какой момент? Переходный». Интуитивно преувеличив «растяжение сухожилий», Крамской наиболее точно передает решающую важность, переходность момента – в конце концов именно в это мгновение, на этом повороте (переходе) Христос становится богом Крамского, «человеком, который уничтожил Бога во вселенной и поместил его в самый центр человеческого духа».

Лессинг писал в «Лаокооне», что художник может брать из вечно изменяющейся действительности только один момент, и этот момент должен быть возможно плодотворнее. «Но плодотворно только то, что оставляет свободное поле воображению», – позволяет предполагать, что было и что будет. «Момент высшего действенного напряжения» неплодотворен, ибо скоротечен, а «так как это одно мгновение приобретает благодаря искусству неизменную длительность и как бы его увековечивает, то оно не должно выражать ничего такого, что мыслится лишь как переходное». Крамской-художник с высокой точностью раскрыл переходный момент жизни человека в сдержанном, непереходном физическом действии (неподвижная монументальность фигуры, спокойная уравновешенность позы – и беспокойная угловатость силуэта, мускульная перенапряженность, долгое безмолвие человека среди тревожно заговоривших камней).

Гаршин имел право спорить с друзьями (письмо к Крамскому вызвано спором), какой момент изображен на картине, хотя однозначного ответа на вопрос не найти. Гаршин увидел в Христе Крамского «выражение громадной нравственной силы, ненависти ко злу, совершенной решимости бороться с ним»: «Он поглощен своею наступающею деятельностью, он перебирает в голове все, что он скажет презренному и несчастному люду…» «Решимость бороться», «наступающая деятельность», «скажет» – Гаршин почувствовал, что будет, почувствовал длительность переходного момента.

Стасов считал «жестокой ошибкой» изображение Христа «затрудненного»: нужен Христос «действующий», «совершавший великие дела», «произносящий великие слова».

Гончаров очень точно определил: «Крамской избрал не момент… Это состояние». И, словно отвечая Стасову: «Здесь нет праздничного, геройского, победительного величия – будущая судьба мира и всего живущего кроются в этом убогом маленьком существе, в нищем виде, под рубищем – в смиренной простоте, неразлучной с истинным величием и силой».

На Второй передвижной картину повесили в глубине последнего зала. Люди, насмотревшись пейзажей, портретов и жанров, приходят сюда и остаются надолго. Измученный человек один в холодной каменистой пустыне – застыл неподвижно и думает, думает… А все уже решено. И все знают, что он решил и что будет. Картина тревожит, не отпускает: «втягивает в себя», – сказал Гончаров.

…Светает. Вдали, у горизонта, растекаются все ярче огненные озера: «Суд же состоит в том, что свет пришел в мир…»

Люди, приглядевшись к картине, начинают спорить о том, какой момент избрал художник, похож ли Христос, толкуют о служении народу, о долге русской интеллигенции и о судьбах русского искусства. Крамской слушает толки: «победа духа», «выбор пути», «идеал»… Идеал, а пойди кто за ним, за идеалом, – засмеют!..

Академия художеств собралась было присудить Крамскому профессорское звание; он тотчас почувствовал неизбежность выбора (направо или налево?) – просил звание ему не присуждать, так как он принужден будет отказаться. (Несколько лет спустя Верещагин откажется от звания профессора без предупреждений – решительно и шумно. Крамской с сожалением вспомнит свой нерешительный «протест»: «Каюсь, я оказался ниже своих намерений… По праву не тот исторический человек, кто только думает, а тот, кто делает. Факт, твердо заявленный, воспитывает поколения, а хорошие намерения годятся только на мостовую».)

Крамской толчется на выставке, все надеется услышать что-то важное, главное – слово откровения раздастся, и он сам поймет, что сделал; но люди день, другой, третий говорят перед безмолвным человеком на холсте одни и те же слова; иногда Крамской вдруг перестает слышать – только видит разгоряченные лица и жесты (он по привычке присматривается к лицам – завтрашние его портреты). Он в отчаянии: «Мне просто не верится, чтобы я, исполнявший всевозможные заказы, и я теперешний – одно и то же лицо. Я с ужасом думаю, как это я буду исполнять их, как прежде, а ведь нельзя без этого»… Нельзя!.. Ведь он, Крамской Иван Николаевич, – мужчина, дельный человек, всем, чего достиг, он одному себе обязан; ему ли не знать, что человек не должен себя распускать – девять десятых своей жизни человек должен делать то, что не хочет делать. Вперед, одним словом!..

«Приехал Третьяков, покупает у меня картину, торгуется, да и есть с чего. Я его огорошил, можете себе представить: за одну фигуру с него требую не более не менее, как шесть тысяч рублей… Вот он и завопил! А все-таки не отходит»…