реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины (страница 56)

18

Григорий Антонович Захарьин, медицинское светило, основатель московской терапевтической школы, лечит Толстого дольше всех других врачей (более четверти века). Толстой ему особенно доверяет.

Впервые Толстой обращается к Захарьину в 1867-м, в критическую пору по окончании «Войны и мира», тяжко переживая вдруг образовавшуюся в жизни творческую пустоту. Захарьин – один из немногих врачей, к кому Лев Николаевич стремится по собственной охоте, без понуждения. Известны случаи, когда он, обычно нетерпеливый в таких положениях, ждет несколько часов, чтобы только быть принятым. Он, конечно же, не выполняет всех предписаний Захарьина, но услышать мнение Захарьина для него всегда дорого.

Завершая «Анну Каренину», Толстой снова ищет помощи у доверенного врача. В эту пору, похоже, обоим приходит на память, что исполняется как раз десять лет их знакомства; во всяком случае Захарьин воспринимает несколько неожиданное, без внешнего повода посланное к нему письмо Толстого как «юбилейное».

Дорогой Григорий Антонович,

Пишу вам в первую свободную минуту, только с тем, чтобы сказать вам, что я очень часто думаю о вас и что последнее мое свидание с вами оставило во мне очень сильное и хорошее впечатление и усилило мою дружбу к вам. Прощу вас верить этому и любить меня так же, как я вас.

Вашу книгу Хомякова читали оба с женой. Я ждал больше. Я привезу ее вам сам на днях.

Возможно, врач, без всякого намерения, творчески посодействовал своему пациенту. На последних страницах «Анны Карениной» Левин, занятый религиозными поисками, читает том богословских сочинений поэта и публициста Хомякова.

«Лучшего юбилея для нашего десятилетнего знакомства, как та хорошая минута, которой вы подарили меня своим письмом, я не мог пожелать, – отвечает Захарьин. – Десять лет назад я оценил в вас не только первого из современных русских писателей, но – еще не зная вас лично – человека, симпатии которого, хорошо видел, несмотря на всю великую объективность вашего творческого дарования, – были там же, где и мои, сам пожелал узнать вас и стал настороже вашего здоровья…»

Уважение к Захарьину, любовь и дружба, в которых признается не щедрый на такого рода признания Толстой, не мешают Льву Николаевичу в пылу спора, отстаивая свои отрицательные суждения о медицине, колебать пьедестал любимого доктора.

Когда добрый его приятель и последователь Гавриил Андреевич Русанов, человек тяжко больной, пытается защищать медицину от его нападок, он со всей своей энергией бросается в атаку:

«– Нет-с, лечить нельзя, – начал он доказывать свою любимую мысль, вспоминает Русанов. – Боткин все еще дает лекарства, а Захарьин уже понял несостоятельность их и налегает больше на гигиену, которая и привела его, впрочем, в тупой переулок. Я знаю Захарьина, и приходилось советоваться с ним. Если его советам следовать, придется всю жизнь только и думать о том, во сколько часов вставать, во сколько лечь, когда завтракать, когда обедать и пр. Жить животной жизнью. Лечиться не нужно, лекарства вместо пользы только вред приносят, а нужно жить, на сколько имеется сил. Во время лечения человек не живет, все откладывает на будущее время: «это я все потом, потом буду делать, когда вылечусь». Жить нужно в настоящем».

В суждениях Толстого, без сомнения, есть свой смысл, и немалый (об этом позже), пока заметим лишь, что несколькими месяцами раньше, страдая головными болями и расстройством желудка, Лев Николаевич весьма исправно (насколько он способен!) следовал советам Захарьина. Возражение собеседника-мемуариста, что Лев Николаевич нападает на медицину «потому главнейше, что сам здоров», также весьма основательно. Несколько лет спустя, испытывая сильное недомогание («то руки, то ноги, то живот болят»), Толстой, не дожидаясь, пока жена пригласит Захарьина, сам отправляется к нему и в связи с обнаруженным катаром желчного пузыря получает необходимые наставления: ходить в теплом, класть фланель немытую на весь живот, совершенно избегать масла, кушать часто и понемногу, пить минеральную воду (придерживаясь того самого строгого графика, над которым в приведенной беседе с приятелем посмеивался Лев Николаевич: натощак, четверть часа спустя, за час до завтрака и т. д.). Правда, сообщая в письме к тому же Русанову о своей болезни, упрямо прибавляет: «Но истинно, не для фразы, говорю, никак, к огорчению моей жены, не могу этим интересоваться, потому что не чувствую, чтобы мне насколько-нибудь было хуже при нездоровье, чем при здоровье». Софья Андреевна между тем записывает в дневник: «Я настояла, чтобы Левочка пил воды по предписанию Захарьина, и он повиновался. Я подносила ему молча стакан подогретого Эмса, и он молча выпивал. Когда бывал не в духе, говорил: “Тебе скажут, что нужно вливать что-то, ты и веришь. Я это делаю, потому что вред будет небольшой”. Но он пропил все три недели… На мой взгляд, здоровье его очень поправилось; он много ходит, стал сильнее и только спит недостаточно, часов 7; я думаю, это от слишком усидчивой умственной работы».

Как-то Толстой заглянул к Захарьину, чтобы справиться о состоянии здоровья одного из своих друзей. И тут, почти случайно, завязался очень важный для него долгий разговор, в котором он многое почерпнул для своего отношения к медицине.

«Вчера с Захарьиным я до 12 часов беседовал про веру. Он очень умен и правдив, но нельзя себе представить его невежество. Я ему говорю заповеди Христа… и говорю: “ну, вы помните”. Он говорит: нет, не помню, я не читал Евангелия. Ведь это неимоверно…» Захарьин поражает его искренностью своих признаний об отношении к религии, к каждому слову молитвы. «И этот человек не читал Евангелия и мою книгу <“В чем моя вера?”> не хочет прочесть, потому что ему некогда».

Беседа укрепляет в Толстом мысль о сосредоточенности медицины на материалистических вопросах, об отсутствии даже у лучших ее представителей интереса к поискам подлинного, духовного смысла жизни, которые для Толстого невозможны вне религии.

Но в том мире, который, при всем ее отрицании, отводит Толстой медицине, для него нет другого, равного Захарьину. Когда, в 1890-е годы заболевает сын, Лев Львович, к тому времени уже взрослый, Толстой справляется у него с беспокойством: «Мне интересно, главное, как ты, Лева, относишься к советам Захарьина. Надо все исполнять. Надо быть последовательным. Доктора нужны, главное, на то, чтобы не лечиться самому, и в особенности такие, как Захарьин, на которого жаловаться есть только одна инстанция – Бог».

Замечательно, что Чехов, по его признанию, из писателей предпочитавший Толстого, а из врачей – Захарьина, написал однажды, что Захарьина «уподобляет» Толстому – по таланту.

Он отправляет какую-то неизвестную бедную женщину с запиской к Снегиреву: «Не можете ли помочь этой очень жалкой особе лечь бесплатно и лечиться в клинику. Простите, что утруждаю… Всегда с любовью вспоминаю вас».

В критике своей яростный противник лечения, а вот же – утруждает, просит помочь, лечить. Больному приятелю читает наставление: лечиться не нужно, лекарства – один вред; другого приятеля, тоже тяжело больного, убеждает: «…что вы будете здоровы или больны, умрете физической смертью нынче или через 20 лет, это, как было вне знания и власти людей, так и осталось», – но, идя пешим ходом из Москвы в Ясную, подбирает по дороге «больного, жалкого мальчика», ведет в тульскую больницу, пишет письмо с просьбой, чтобы приняли.

Другого мальчика отправляет в Москву, в детскую больницу на Малой Бронной к знакомому доктору Хабарову, молодому человеку, очень доброму и серьезному, по собственной Толстого характеристике: «Александр Николаевич! Больной задержанием мочи крестьянский мальчик… будет привезен к вам в Детскую больницу. Будьте так добры, обратите на него внимание и скажите мне при случае о нем. Лев Толстой».

Хлопочет о помещении в больницу крестьянина соседней деревни Телятники с гангреной ноги: «Из Сергиевского <где имелась больница> я нынче получил ответ о мужике больном, условный, что принят (?), если не хронический, и потому я решил везти его в Тулу. Руднев обещал принять и обратить на него внимание». Дело представляется ему столь важным, что сообщает о нем жене в Петербург, где Софья Андреевна в самых высших кругах хлопочет о разрешении напечатать «Крейцерову сонату».

То какого-то монаха посылает в больницу, уговорившись заранее, чтобы лечили бесплатно, то и вовсе ищет богатых благотворителей, чтобы отправить заехавшего к нему неведомого «жалкого француза с страшной болезнью – волчанкой» к известному специалисту в Копенгаген.

Умрет человек нынче или через 20 лет, «вне знания и власти людей», но в минуту оседлывает лошадь и мчится верхом в Тулу – за доктором для умирающей бабы (доктора не оказалось на месте, и крестьянка не выжила).

Вопреки критическим и недоверчивым высказываниям, Лев Николаевич заботливо следит за лечением своих домашних. Он посылает Софью Андреевну в Петербург для совета о здоровье со знаменитым Боткиным, просит, чтобы ему было передано всё, что скажет профессор. Именно он, не кто иной, привозит к больному брату Сергею Николаевичу, тоже отрицающему медицину, доктора Никитина, и тот ставит ему (к сожалению, страшный) окончательный диагноз.