реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – «Что есть истина?» Жизнь художника Николая Ге (страница 47)

18

Молодая художница спросила Николая Николаевича:

– Как надо мазки класть?

Он ответил:

– Вы видели, как баба хату мажет, так и пишите. Не о мазках думайте, а о том, что вы хотите передать…

Чтобы не думать, как класть мазки, нужно очень хорошо уметь их класть. Ге говорил молодым художникам:

– Овладевайте техникой так, чтобы о ней не думать, чтобы само выходило. Когда пишешь, важно передавать дух.

Об этом очень точно сказал в те же годы Ван-Гог: надо работать естественно, как дышать, – научиться рисовать так же легко, как застегивать жилет.

На небольшом куске холста Ге написал то, чем жил, написал так, как, по его разумению, надо было писать. Эскиз «Христос и Никодим» вышел таким, будто написался сам по себе.

Ге пробовал силы. Эскиз был нужен ему одному, другим он этот холст не показывал. Картину про Христа и Никодима он не написал, да и, кажется, никогда не писал. «Христос и Никодим» – это то, что составляло для него теперь смысл жизни, и это эскиз ко всему его творческому Завтра.

Писатель Гаршин, сам того не желая, однажды объяснил, почему его рассказы, построенные очень просто и безыскусственно, потрясали современников, «не давали людям покоя». Он сказал, что каждая буква стоит ему капли крови. Ге это мог понять.

Искусство класть печи

Николай Николаевич прославился умением класть печи. Сложенные им печи знали во всем уезде. Даже из Киева писали знакомые, просили советов по печному делу. Он отвечал охотно и подробно, рисовал в письмах чертежи.

В одном письме он размышляет об искусстве, о соотношении творчества и сознания, потом обрывает себя: «Ну а теперь буду отвечать о печке, так как это дело важное». Объяснение сопровождается четырнадцатью чертежами.

Софье Андреевне он сообщает, что сделал для нее копию портрета Льва Николаевича: «…работа была не веселая, не то что писать наново портрет ли или картину. Это лето я как-то особенно завален всякой работой, живопись с пчелами много от меня потребовали времени, и вот теперь в награду за работу Бог послал настоящую работу – меня позвали делать печь и завтра я начну радостное дело».

Особенно любил он класть печи беднякам. Это было «дорогое дело», ключ к обновлению:

«Я делал печь бедной семье у себя в хуторе, и это время было для меня самое радостное в жизни. Все дети хутора, а потом и женщины собирались в хату, чтобы побыть со мною, и радовались любовно, глядя на мою искусную работу. Я теперь всякий раз, когда нужно, хожу в хутор, и все дети бегут ко мне навстречу и кружатся около меня. И кто это выдумал, что мужики и бабы, вообще простой люд, грубы и невежественны? Это не только ложь, но, я подозреваю, злостная ложь. Я не встречал такой деликатности и тонкости никогда и нигде. Это правда, что надо заслужить, чтобы тебя поставили ровно по-человечески, чтоб они сквозь барина увидели человека…»

Вот в длинной крестьянской рубахе, в стоптанных, пыльных чоботах возвращается под вечер к себе на хутор Николай Николаевич Ге, прославленный печник и мало-помалу забываемый живописец. В руке у него деревянное блюдо с вишнями, покрытое ковригой хлеба. Вишни крупные, спелые, почти черные, одна к одной. За двурогую зеленую веточку Ге вытягивает из-под ковриги две крупные, темные, словно отполированные ягоды.

Закат широкий, степной, на полнеба. Погода стоит ясная и тихая, закат ничуть не красен – ровно золотист, как фон на картинах старых итальянских мастеров четырнадцатого века.

Николай Николаевич вспомнил небольшую картину с изображением распятия, которую видел однажды в Италии. Золото стерлось – Христос висел на кресте посреди черного неба.

Николай Николаевич шел на закат, хутор темнел впереди, – хаты, издали похожие на скирды, черные колонны тополей. За спиной у Николая Николаевича взбиралась на небо лиловая темь.

Николай Николаевич думал о том, что люди судимы светом и тьмою, что он идет к свету, – прожил день хорошо, по правде. Он тут же спохватился: думать об этом не нужно.

Быстро темнело. Когда он пришел домой, в гостиной уже зажгли лампу. Николай Николаевич любил лампы, покупал новые модели. Он любил иногда произнести пламенную речь о вреде цивилизации, нападал на телеграфы, железные дороги, электрическое освещение. Но сам частенько посылал телеграммы – сыновьям, Толстому; железная дорога помогала ему за сутки добраться до любимой Ясной Поляны. Керосиновые лампы – тоже не были признаком косности: электрические фонари можно было тогда увидеть разве что на Литейном мосту в Петербурге и в московском Лубянском пассаже; лампы разных типов были в моде – очень современный прибор. Николай Николаевич купил для гостиной большую лампу с несколькими фитилями. Она давала яркий свет, можно было сидеть со всеми за столом, беседовать – и рисовать в альбоме. По вечерам Николай Николаевич часто копировал Рафаэля, рисовал с репродукций его картин карандашом или углем. «Я вам скажу, – писал он молодому художнику, – это такая польза и удовольствие, точно то же, что Лев Николаевич читает Диккенса, а я читаю Рафаэля, и ежели бы вы знали, как это важно. Даже мне на старости это полезно. Это так просто, так умно и совершенно, что, только рисуя, постигаешь эту высоту…»

Николай Николаевич вошел в дом. В темной прихожей споткнулся, громыхнул сложенными у двери железными листами – когда его звали класть печь, он брал с собой такой лист, чтобы постелить перед топкой. Анна Петровна читала у стола в гостиной. Тут же с краю братец Осип Николаевич пыхтел трубкой и раскладывал бесконечный пасьянс, который никогда у него не выходил; карты были желтые, засаленные. Николай Николаевич появился в дверях – глаза сияющие; чуть конфузясь, протянул блюдо поднявшейся навстречу Анне Петровне:

– Вот. Благодарность.

Анна Петровна взяла блюдо из его исцарапанных рук, с присохшей на ногтях глиной, сердито поставила на стол. Одна вишня упала, покатилась по полу.

– Прекрасно. В доме нет ни хлеба, ни вишен. Нечего есть.

Начинались насмешки.

У Николая Николаевича глаза померкли.

– Люди дали, что могли.

Анна Петровна заговорила про юродство.

Он крикнул раздраженно:

– Мудрые имеют вид безумных.

– Еще бы не мудрец. Из профессоров живописи переседлал в печники.

Осип Николаевич быстро смешал ладонью карты на столе, отложил трубочку и, то и дело мокро прокашливаясь, стал визгливо ругать братца Николая Николаевича, который никогда ничего не понимал, Анну Петровну, которая всегда считала, что все понимает, а всего пуще стал ругать дураком и подлецом своего бывшего приятеля, казачьего полковника, который прежде приглашал его жить у себя, а с некоторых пор перестал.

Николай Николаевич махнул рукой, схватил блюдо со стола, бросился вон из комнаты. Наступил на упавшую вишенку, поскользнулся. Выругался. Громко хлопнул дверью.

В мастерской долго не мог отдышаться.

Утром поднялся чуть свет, позавтракал хлебом и вишнями, спрятал остаток ковриги в котомку и отправился пешком в Борз-ну: читать нищим Евангелие.

Человек дороже полотна

Если удавалось, он ехал к Толстому, в Москву или в Ясную. Толстой его поддерживал, разрешал сомнения.

Несколько раз Ге брал с собой Анну Петровну. На людях они тоже спорили. Лев Николаевич отметил в дневнике: «Что за необыкновенная вещь это раздражение – потребность противоречить жене». Через несколько дней снова: «Это тяжело и поучительно. Необыкновенно типично».

Думал Лев Николаевич, конечно, о своем. Он писал Николаю Николаевичу сыну: «Я был очень рад видеть Анну Петровну, но поразительно то военное положение, в котором она находится всегда относительно отца. Многое я узнал из того, что я знаю… Мужчина может понять, хотя сам не носил и не рожал, что носить и рожать и тяжело, и больно, и что это дело важное, но женщина редкая, едва ли какая-нибудь, может понять, что носить и рожать духовно новое жизнепонимание и тяжело и дело важное…»

Николай Николаевич младший тоже страдает за отца, с хутора сообщает Толстому: «Единственно, что есть тяжелого, это положение отца, я один не могу все сделать, так как около находится мать, которая употребляет все средства, чтобы отравлять ему жизнь. Противно вспоминать и рассказывать все те мерзости, какие ему делают».

Но Николай Николаевич отец весело приписывает: «Не огорчайтесь за меня – Коля немного преувеличивает, – а на плохие минуты у меня есть Гоголь и Паскаль, эти два великие учителя. Не говорю уже о дорогом Христе. – Вот вы и видите, что я скорее счастлив, чем противоположное».

С того времени как Ге бросился в Москву «обнять» Толстого, родные и домашние без конца говорят, что он сделался капризен, нетерпим, упрям, невыносим, что он «злостно утверждает раздражающие вещи».

Ге всю жизнь чем-нибудь увлекался. Анна Петровна к этому привыкла, привыкла к зажигательным речам, к спорам в гостиной, к неожиданным поступкам, вроде лобызания нищего посреди улицы, появления на выставке в старом пальто или уничтожения почти готовой картины. Николай Николаевич делал это от души, не задумавшись, или потому, что не мог иначе; в обществе такие поступки расценивали как экстравагантность.

Анна Петровна рассказывала, что вот однажды Николай Николаевич собрался с ней в театр, но по дороге увидел красивый закат, – оставил жену, театр, пошел закат писать. Рассказ предполагает, что на другой день, когда закат будет не так красив, Николай Николаевич все же дойдет до театра.