Владимир Порудоминский – «Что есть истина?» Жизнь художника Николая Ге (страница 40)
Он хотел говорить с ним наедине. У домашних сложилось впечатление, что они с первых же слов поняли друг друга и заговорили на одном языке.
Татьяна Львовна пришла с катка; прямо с коньками в руках направилась к отцу. Кто-то шепнул ей, что там Ге. Она все равно вошла. Лев Николаевич представил ее. Ге предложил:
– Хотите я ее напишу?
Лев Николаевич засмеялся:
– Уж лучше жену.
Татьяна Львовна расстроилась – ей хотелось, чтобы «сам» Ге сделал ее портрет. Она не пошла в гостиную, где мать принимала Анну Петровну. Николай Николаевич заговорил с ней. Татьяна Львовна сразу почувствовала к нему доверие. Утешилась.
Между Львом Николаевичем и Ге возобновилась беседа. Татьяна Львовна удивилась, что за какие-нибудь полчаса-час отец так коротко сошелся с гостем.
Но Ге уже не терпелось начать портрет Софьи Андреевны. Он уже очень ее любил, как любил всех обитателей этого дома, показавшегося ему островком душевного спокойствия и гармонии.
Портрет для Ге часто был как бы материальным воплощением любви к человеку. Стасов вспоминает, как Ге вдруг предлагал полюбившимся ему малознакомым людям: «Давайте напишу ваш портрет». Некоторым это льстило, иные шарахались. Так же как от его неожиданных поцелуев. Стасов говорит, что многие портреты не удались – внезапно вспыхнувшей любви еще мало.
Ге начал писать Софью Андреевну в первые же дни после своего приезда в Москву. Возможно, что и в первый день, но сомнительно. Вообще первый визит с холстом и красками сомнителен. Похоже, тут Ге опять уплотняет события. Так он мог прийти, если бы решил написать самого Толстого.
Писал он Софью Андреевну довольно долго. Это в «Записках» – просто и быстро: «Я написал».
Он работал над портретом не меньше десяти дней. Софья Андреевна сообщает сестре:
«Теперь знаменитый художник Ге… пишет мой портрет масляными красками и очень хорошо… Вот я сижу уже неделю и меня изображают с открытым ртом, в черном бархатном лифе, на лифе кружева мои d’Alencon, просто, в волосах, очень строгий и красивый стиль портрета».
Но портрет шел вовсе не «очень хорошо», а прямо-таки мучительно. Домашние Толстого удивлялись странной манере Ге спрашивать у всех совета. Он то и дело обращался к Анне Петровне:
– А ну-ка, Анечка, поди-ка посмотри, что тут не так.
И безропотно исправлял по ее указаниям.
Старший сын Толстого, Сергей Львович, тоже без конца делал замечания. Ге и его покорно выслушивал. Смешно кричал: «Варвар! Злодей!» – но переделывал.
Много лет спустя, в «Воспоминаниях», Софья Андреевна ругала портрет, ругала за то, за что прежде хвалила. «Вытянутая фигура в бархатном черном лифе, не существующая в натуре очень длинная талия и какие-то вытаращенные глаза. Сходство было так мало, что знакомые не узнавали меня и спрашивали: кто это?» Софья Андреевна, наверно, забыла про давнишнее письмо к сестре.
Но тогда, в марте 1882 года, один только человек знал, что портрет «очень плох», – сам Ге. И спрашивал у всех совета он не случайно. Он хотел сказать на холсте не про черный бархат и не про кружева d’Alencon, но, когда писал то, что видел, не выговаривалось то, что он хотел сказать. Он думал, что чего-то не видит, и хотел увидеть Софью Андреевну чужими глазами. Домашние Толстого удивлялись безропотной покорности художника. Сергей Львович решительно говорил: «Мать точно аршин проглотила», «Слишком молода». Ге переделывал.
Через десять лет человек, которому Ге бесконечно верил, Лев Николаевич, посоветует художнику изменить лицо Христа в картине «Повинен смерти. Суд синедриона». Ге откажется.
Совершенно измучившись, Ге все-таки закончил портрет Софьи Андреевны. А на другое утро еще больше удивил Толстых: пришел и уничтожил готовый портрет.
– Это ни на что не похоже, – объяснил он. – Сидит барыня в бархатном платье, и только и видно, что у нее сорок тысяч в кармане. А надо написать женщину, мать.
Кротко улыбнулся, блеснули добрые глаза.
– Я всю ночь не спал из-за этого портрета. Только и успокоился, когда решил, что уничтожу.
Софье Андреевне жаль было портрета. Если бы он он не нравился, вряд ли она попросила бы Ге написать портрет Льва Николаевича. Это испытание потруднее. А она попросила.
Софья Андреевна очень ждала и нового своего портрета. Ге ее написал, как задумал: мать с годовалой дочкой на руках. Портрет сохранился. Софья Андреевна в «Воспоминаниях» его тоже ругает: «Как раз умер маленький Алеша, и я вся в слезах, расстроенная, должна была позировать…»
Значит, очень хотела иметь портрет.
Когда Ге писал портрет матери Костомарова, он часто навещал ее в отсутствие Николая Ивановича, подолгу с ней беседовал. Бегал даже на кухню – смотреть, как старушка бранится с прислугой-чухонкой. «Это не лишний материал для художника».
С Софьей Андреевной он встречался двенадцать лет, но материала на портрет так и не хватило.
В марте 1882 года Ге каждый день приходил к Толстым, и главное было для него, конечно, не работа над портретом. «Я стал его другом», – решительно пишет Ге в своих набросках. Но сделан лишь первый шаг. Ге и Толстой только радостно нашли друг друга. До следующей встречи еще два года. Они почти не переписываются. От семьи Толстых на хутор пишет Софья Андреевна. Ге живет ожиданием этой следующей встречи. К приятному и сдержанному письму Анны Петровны: «Сердечно радует меня надежда скорого свидания с вами. Наша встреча осталась для меня самым светлым воспоминанием в нашей отшельнической жизни последних лет»– он приписывает страстными каракулями: «Я не сомневался, что получу от Вас письмо и такое – мне даже снилось в этот день, что я видел Вас всех. Не сомневался потому, что искренно Вас всех люблю. Я непременно буду в Москве – Вы сами видите, как было бы мне горько, быть в Москве и не видеть Вас всех, да еще не видеть дорогого Льва Николаевича».
Облик необъятного мира
Он увидел дорогого Льва Николаевича в первых числах января 1884 года. Он приехал в Москву, чтобы «исполнить обет» – написать портрет Толстого. Софья Андреевна тоже об этом просила, но главное был его обет. Он уже не мог обойтись без этого портрета. Софья Андреевна в январе сообщает сестре несколько разочарованно: «Приехал в Москву живописец Ге, пишет сам для себя портрет Левочки…»
В конце февраля Ге отправил портрет на передвижную выставку, но в декабре, когда выставка добралась до Киева, взял обратно, увез на хутор и семь лет с ним не расставался. Правда, сделал несколько повторений для близких Толстому людей.
Ге писал Льва Николаевича в кабинете хамовнического дома. Толстой работал в это время над трактатом «В чем моя вера?».
Ге установил подрамник с натянутым холстом, разложил краски и кисти. Лев Николаевич положил перо, поднял голову от бумаг. Он знал, что, когда позируешь, надо разговаривать с живописцем. С Крамским они много переговорили.
Толстой кивнул на свои рукописи:
– Надо досказать то, что начато в «Исповеди».
– «Исповедь» к нам попала, – сказал Ге, обчищая палитру. – Уж мы ее переписывали, и стар, и млад. Анечка сделала два списка, я, сын Колечка, племянники и племянницы у нас гостили, даже старушка-тетенька что-то списала к себе в альбом.
Толстой засмеялся.
– Может, издавать уже не надо?..
Ге положил палитру, сказал горячо:
– Непременно, непременно надо издавать. Надо открыть людям ложное в их жизни.
– Еще важнее открыть истинное, Николай Николаевич.
– Да. Да. Истинное. Я только этим теперь живу. Ничего другого не могу ни чувствовать, ни понимать. Вы работайте, Лев Николаевич, работайте, пожалуйста. Я не буду мешать.
– Но вам, должно быть, надо, чтобы я что-то делал, а то как же вы будете писать? – спросил Толстой, однако охотно взял перо и обмакнул в чернильницу.
– Говорите людям свою истину, дорогой Лев Николаевич. Это самое главное. А я здесь, в сторонке.
Ге сделал несколько шагов влево, вправо, стараясь ступать как можно тише, потом, не спуская глаз с Толстого, присел на краешек дивана. Диван скрипнул. Лев Николаевич приподнял голову, взгляд у него был странный – отсутствующий и пристальный одновременно. Он посмотрел на Николая Николаевича, точнее сквозь него и вместе с тем куда-то мимо, через плечо Николая Николаевича, и снова склонил голову к столу.
Нерезкий свет как бы обтекал могучий лоб Толстого. Лоб был очень высок; выбранный ракурс и наклон головы еще более подчеркивали его высоту.
У Николая Николаевича тревожно сжалось, похолодело внутри – необъятное было перед ним. Он уже не мог объять это необъятное радостной своей любовью, не мог проникнуть его. Он не то что осознал – он ощутил эту склоненную перед ним голову дорогого друга, ощутил как вместилище целого мира.
Лев Николаевич пробормотал что-то невнятно, задержал дольше обыкновенного перо в чернильнице, потом резко вынул его, мазнул, не глядя, кончиком о край чернильницы, чтобы снять каплю, и начал быстро писать, шевеля губами.
Ге тихо и счастливо улыбнулся: Толстой о нем забыл.
Ге свободно откинулся на спинку дивана, легко вобрал глазами всю фигуру склонившегося над столом человека и сразу принял ее вот так, как есть; ему понравился строгий, деловой, заваленный бумагами стол, ограниченный, но не отгороженный перильцами на точеных столбиках; взгляд ухватил крупную руку, уверенно ведущую перо. Ге поразился ясной цельности этого вобравшего в себя весь сложный и запутанный мир человека.