Владимир Положенцев – Духовная грамота отшельника Иорадиона. В поисках живительного зелья (страница 15)
«Ну, я вам сейчас покажу любезного!»
– Гермафродит ты психосексуальный! – закричал он почему-то не на бородатого доктора, а на медбрата, сидевшего в стороне от стола. – Парвус – предатель! Аксельрод – урод! Полупобеда ненадежна, враг непримирим, впереди западня! Долой Временное правительство Гучкова – Милюкова! Долой слияние меньшевиков с большевиками! Долой соглашателя Джугашвили! К позорному столбу его! А вы, товарищ, – вдруг участливо поинтересовался у главврача Глянцев, – часом не соглашатель?
Члены комиссии притихли как мыши в норке. Сидели не шелохнувшись.
А Ознален Петрович тем временем продолжал фарс:
– Я октябрьский переворот возглавлял, Красную армию создал, белых под Свияжском разбил, а вы, гниды, меня в ссылку? Заговор эпигонов!
Глянцев замолчал, с ужасом осознав, что перешел на другую, не согласованную с полковником Пилюгиным роль. Но переживал не долго. «Раз я ненормальный, то мне все можно. К тому же, останавливаться поздно. Только откуда это у меня? Ах, ну да, это вчера в соседней камере кричал настоящий враг народа. Или настоящий псих».
Но не только враг народа вложил в уста Глянцева вольнодумные мысли. Он иногда почитывал газеты, оставшиеся на чердаке его дома с революционных времен. Медики по-прежнему не шевелились. У некоторых из них лишь открылись рты.
– Можете убить мое тело, но дух останется неистребим! – принялся вновь вещать Глянцев. – Я навеки останусь в душах людей пролетарским революционером, марксистом, диалектическим материалистом и, следовательно, непримиримым атеистом. Я только об одном жалею, что подонка Джугашвили в восемнадцатом не кончил. За предательство идеалов социальной справедливости, за измену России!
Бородатый профессор первым сомкнул челюсть, подошел к Глянцеву. Наклонив голову, исподлобья спросил:
– Я так понимаю, вы Троцкий?
– Перо, Яновский, помещик Викентьев, Петр Петрович, он же Лев Давидович Троцкий.
– Отлично! – кивнул главврач, – а кто же, по-вашему, я?
– Аксельрод – урод, сволочь мелкобуржуазная. Нам с Мартовыми и Аксельродами не по пути. Нет лучше большевика, товарищи, чем Троцкий! Это слова Владимира Ильича, а он врать не будет. Кристальной души был человек. Умный, проницательный. Людей видел как под микроскоп. Но, признаться, тоже сволочь порядочная! Я бы даже сказал, гнида. В Париже подарил мне свои старые ботинки, а когда я в кровь сбил ими ноги, смеялся и радостно кричал: «Что, батенька, больно вам? Помучайтесь, помучайтесь! Я в этих колодках целый месяц страдал. Теперь ваша очередь. Больно, да? Это хорошо, ха, ха, ха»! Чуть не обмочился от радости, вождь херов. И после переворота все мечтал подставить меня. «Вы были председателем Петроградского Совета, вам теперь и быть председателем Совета народных комиссаров». Еле отмахался.
Ничего из вышеизложенного Глянцев не слышал от врага народа из соседней камеры и не читал в газетах. Откуда из него теперь поперли эти троцкистские бредни, он и сам не знал.
– Так, так, – пожевал губами председатель комиссии, – а что вы можете сказать про нашу эпоху? Эпоху развитого социализма. Как вы, товарищ Троцкий, оцениваете наше время?
– Ха. Тяжелое московское варварство глядит из бреши царь-колокола и жерла гигантской пушки. Все пропахло красной китовой икрой. Порвалась связь времен, зачем же я связать ее рожден?
После этой цитаты Глянцев сплюнул, и со всей дури врезал профессору ногой по промежности. Тот скрючился, завыл как дикая собака Динго, рухнул на бетонный пол.
Глянцев подбежал к членам медкомиссии, вцепился зубами в грудь толстенной тетке, видимо, секретарю. Та сначала глубоко завздыхала, затем начала кричать. Ее крик, от которого, кажется, треснул графин на столе, разнесся по всему скорбному заведению.
Тетка пыталась отодрать от себя озверевшего в конец Глянцева, но безуспешно. Ознален Петрович нащупал гнилыми зубами ее безразмерный лифчик, впился в него мертвой хваткой.
– Звезда Носаря – Хрусталева закатилась! Сейчас самый сильный человек в Совете это я! – рычал он, не разжимая зубов.
– О, о, о! – орала толстуха, – уберите от меня этого гада!
В эти секунды Глянцев ощущал необычный восторг. Именно сейчас он был абсолютно свободным и мог заставить воспринимать себя не как жертву, а как хищника. Ему так не хватало таких ощущений со времен войны! Ознален Петрович рвал, рвал пропахшие потом женские тряпки, пока, наконец, из них не вывались тяжелые венозные груди.
Остальные члены комиссии, как ни странно, глядели на происходящее спокойно, не вмешивались. То ли им тетку с профессором было не жалко, то ли просто давно не ходили в цирк.
– Будем лечить? – поинтересовался длинный, будто карандаш врач у лежавшего на полу в позе эмбриона профессора.
– Quantum satis, – простонал главврач. – Интересный экземпляр.
Он поднял голову и тут же обомлел еще больше, увидев нависающие над столом гигантские молочные железы толстухи.
В тот же день, под усиленным конвоем, Озналена Петровича Глянцева переправили в Ильинскую психиатрическую лечебницу. Причем без всяких стараний полковника Пилюгина.
Как буйно помешанного и чрезвычайно опасного в идеологическом плане больного, его поместили в особый изолятор ОБИ №21, где давно уже томились от безделья и скуки еще четверо сумасшедших.
Заговор
Лишь только над рекой-Смородинкой, как нередко ласково величали горожане свою несравненную по красоте Москву-реку, приподнялось помятое от недосыпа зимнее солнце, в Кремле наперебой зазвонили колокола. Вскоре из Фроловских ворот выехало несколько десятков саней в сопровождении большого отряда конных и пеших стрельцов.
Впереди великого посольства в форме урядника Преображенского полка, на сером в яблоках коне ехал сам Петр Алексеевич. Он что-то гневно кричал Меншикову, по-барски развалившемуся в просторном, крытом медвежьими шкурами, возке. Было видно, что Александр Данилович оправдывается, как-то нелепо размахивая руками, словно пытается отбиться от роя пчел. Царь съездил по хребтине Меншикова кнутом, помчался вперед отряда.
«Уехал, злой антихрист, – перекрестился, глядя в окошко Грановитой палаты, боярин Скоробоев. – Чтоб ты пропал в своих Голландиях. Слава богу, и думский дьяк Петька Возницын с ним».
В последнее время дьяк просто извел Ерофея Захаровича. Так и норовил при всех высмеять.
«Ты, – ржал Возницын, – секрет похмельного зелья знаешь, а сам целыми днями пьяный ходишь. Не пронимает оное тобя что ли? Так ты с нами поделись, может нам подмогнет».
Все бы ничего, лает пес на то он и собака. Да вот месяц назад приказал Петр Алексеевич быть боярину Скоробоеву в Немецкой слободе.
У Лефорта как всегда все пьяные, с девками пляшут, обнимаются по углам. Царь с перепою и не узнал Ерофея Захаровича, да его Меншиков под бок ткнул.
– Сам вижу, а ты мне еще потычь, потычь, стерлядь длинноногая! – разозлился государь. Но подруга Анна что-то шепнула ему на ухо, и царь растаял. Приложившись к пивной кружке, он встал из-за стола, отвесил Скоробоеву земной поклон. Музыка и разговоры стихли. Все понимали, что Петр Алексеевич ломает очередную комедию, и ждали ее продолжения. Царь же, выкатив глаза, поцеловал напуганного до смерти боярина в губы.
– Вот он наш избавитель! – закричал государь, хлопая Скоробоева по груди грубой, словно у мужика, ладонью. – Токмо ему ведомо, что простому смертному знать не положено. Да что простому, и мне тоже!
Гости кто с удивлением, кто с наглыми пьяными улыбками уставились на боярина.
– Нам, други, – Петр слегка оттолкнул от себя Скоробоева, – сидеть без сурьезного дела более нельзя. Еду скоро в Кенигсберг, Курляндию и Голландию договариваться о союзе против оттоманцев, пушки, да корабли новые покупать. Турка одолеем, не сомневаюсь. Но есть и еще один враг у России, его пушками да пищалями не напугаешь. Сие – винопивство непотребное. Когда дел нет – пей, сколько влезет. Но раз за великие начинания взялся – от Бахуса откажись. Так я глаголю?
– Истинно так, – первым отозвался Меншиков, подливая себе Рейнского.
– Мы ить как похмелье лечим? – продолжал речь государь. – Клин клином вышибаем, али примочки пьяные из водки на лоб ставим. А Ерофей Захарович знает бальзам, от которого опохмеляться не захошь и к делу нужному, аки младенец чистый вернешься. Имя тому зелью – заряйка.
– Помилуй, царь – батюшка, – взмолился Скоробоев, – Откуда же мне такое колдовство об заряйке вестимо? Я тебе давеча поведал дедовскую сказку.
– Отчего же сказку? Не стал бы твой пращур без дела языком трепать. Сего славного мужа сам Алексей Михайлович привечал – за ум и расторопность. Не твой ли дед с казацкими старшинами договорился, и те выдали разбойника Степку Разина?
– Как есть мой.
– То-то! А потому, Ерофей Захарович, велю тебе собираться в Кашинскую волость, в Ильинский монастырь. Там ведь мощи твоего отшельника обретаются? Вот и съезди, пока я с великим посольством в Европе буду ума разуму набираться. Поглаголь с чернецами, может чего и разнюхаешь. Загляни на остров Гадючий где пустынник варево варил. Все лучше, чем вместе с сестрицей Сонькой опротив меня стрельцов подговаривать.
– Что ты, Петр Алексеевич!
– А коли найдешь, боярин, похмельную грамоту да изготовишь зелье, в князья пожалую и в фельдмаршалы произведу.
«Унес черт собаку, – еще раз перекрестился Скоробоев. Что же теперь делать, не отправляться ить, в самом деле, в кашинскую глухомань, искать бельмо на коровьем заду? Засмеют на всю Москву, говном боярскую фамилию измажут, не отмоешься. Не шут я ему, аки Зотов. Никита – наипьянейший князь всех царевых Нептуновых и Марсовых потех, а я, значит, стану шутом наитрезвейшим. И бес меня дернул поведать собаке про отшельника Иорадиона. Нет, надобно теперь непременно к Софьюшке, в Новодевичий. Не даст пропасть матушка».