Владимир Печенкин – Антология советского детектива-32. Компиляция. Книги 1-20 (страница 612)
Борька просыпается, высовывает из-под рядна голову, испуганными глазами смотрит на отца. В комнате полно дыма. Через разбитое окно врывается шальной ветер. Мечется пламя лампы. Отец сидит за столом, уронив голову на жилистые, тяжелые руки, будто спит. А с затылка по шее стекает густая темная струйка.Борьке делается жутко, хочется закричать, но не хватает сил. Звонко, на всю комнату, тикают стенные часы...
В избу вваливаются соседи. Увидев отца, мужчины медленно снимают шапки. Женщины часто сморкаются в платки, гладят Борьку по вылинялой головке и жалостливо выговаривают одно слово:
— Сиротинушка...
...Полнеба пылает жарким закатом. Уставшие за день воробьи лениво и молча ковыряются в теплой дорожной пыли. За околицей слышится нетерпеливое мычание коров, возвращающихся с пастбища. Скрипят ворота, колодезные журавли кланяются в пояс, журчит в корытах вода; и вот уже со звоном ударяет в подойник тугая молочная струя; по селу разносится резкий запах кизячного дыма, навоза и пенящегося парного молока... Все это было знакомо с раннего детства и ничуть не изменилось даже после Борькиного восьмилетнего скитания по детдомам. Борька лишь отметил про себя, что в родном селе как будто больше стало скота, горластее кричат петухи и почти все избы словно вышли из парикмахерской: новые камышовые крыши были подстрижены, как городские барышни, — коротко и ровно. Но это мало интересует его сейчас. Он стоит на пороге кузницы, неотрывно смотрит в спину дядьки Никифора, раздувающего горн. Спирает дыхание от едкого запаха угля, окалины, машинного масла. Борька ждет ответа на свой вопрос и, не дождавшись, повторяет хриплым голосом, стараясь придать ему басовитость:
— Возьмете, дядь?
Кузнец молчит, нагнувшись, поправляет привязанную к культе деревяшку, поскрипывающую на каждом шагу. Потом берется за щипцы, ковыряет ими в ярком пламени горна. Через минуту выхватывает огненную болванку, кидает на наковальню.
— Ну-ка, ударь! — кричит он, показывая глазами на молот, прислоненный к дубовой колоде с водой.
Борька вскакивает в прохладную кузницу, хватает тяжелый молот и, расставив пошире босые ноги, бьет, разбрызгивая золотистые искорки. Как заправский молотобоец, при каждом ударе хекает с надрывом.
— Так... так... — подбадривает Никифор и легонько подстукивает по наковальне своим молотком. — Давай, едрена-корень...
Мокрый от пота Борька бьет и бьет. Уже онемели руки, нельзя разогнуть спины, а кузнец все переворачивает болванку с боку на бок и покрикивает:
— Еще!., еще!., так... так...
Наконец слышится долгожданное:
— Стоп!..
Никифор сам несколько раз ударяет молотком по болванке, снова сует ее в печь, кричит:
— Дуй!
Борька хватается за сыромятное кольцо, привязанное к отполированному руками шесту, и торопливо раздувает горн. А Никифор крутит цигарку, улыбается в жидкие усы, ласково говорит:
— Ты, паря, не рви, спокойно работай, а то тебя на день не хватит.
— Хватит! — уверенно отвечает Борька, сверкая счастливыми глазами...
Вечером, вконец усталый, но гордый, он замыкает кузницу, отдает ключ Никифору:
— Так я пошел...
— Куда? — спрашивает кузнец.
Борька молчит. Никифор понимающе качает головой, потом предлагает:
— Пойдем ко мне, будем жить вдвоем. Я ведь бобыль, паря...
И спокойно ковыляет на своей деревяшке по пыльной потрескавшейся дороге...
...Третий день через село идут обозы. Нескончаемым потоком движутся беженцы. Бурая пыль застилает солнце. С тоскливым мычанием бредут стада коров, блеют овцы, испуганно семеня ногами. В ушах сплошной гул автомашин, тракторов, скрип повозок, детский плач. А высоко в небе надрываются вражеские самолеты Где-то недалеко, почти за околицей, гремит артиллерийская канонада...
На пятый день становится необычно тихо. Как в могиле. Но тревожная тишина длится недолго. Ее нарушает артиллерийский снаряд, разорвавшийся у водокачки. Испуганно кудахчут куры. За селом скороговоркой стучит пулемет.
На околице появляются солдаты. Уставшие, запыленные, они бредут нестройной толпой, опустив головы. У крайней избы останавливаются. Им навстречу выходит, стуча деревяшкой, Никифор.
— Водички можно, папаша? — спрашивает пожилой военный с двумя шпалами в петлицах.
Никифор молча берет ведро и идет к колодцу. Жалобно скрипит журавль. Солдаты по очереди припадают к ведру, жадно пьют холодную, пахнущую глиной воду, наполняют свои фляги в зеленых чехлах.
— Спасибо, отец, — за всех благодарит пожилой военный и, не прощаясь, уходит. За ним спешат солдаты.
Никифор долго смотрит им вслед, тяжело вздыхает Скрипит дверь избы. На крыльцо выходит Борька, повзрослевший, окрепший за два года работы в кузнице. Он забрасывает за плечи мешок с пожитками, подходит к Никифору.
— Уходишь? — спрашивает кузнец и сам же отвечает:— Правильно, паря, иди... — Он хлопает рукой по деревяшке, вздыхает: — Эх, была б своя, махнул бы я с тобою...
А Борька молчит. Ему хочется сказать много хорошего этому чудесному человеку, заменившему ему отца и мать, но он боится расплакаться. С усилием проглотив тугой комок в горле, бормочет, пряча глаза:
— До свидания, Никифор Ильич.
— Бывай здоров, паря...
И, не оглядываясь, старый кузнец, ссутулившись, ковыляет в избу.
...Борька один бредет по пыльной, избитой дороге. На восток, навстречу низким отяжелевшим серым тучам. Его догоняет зеленая полуторка с солдатами в маскировочных халатах. Он сворачивает на обочину.
Машина останавливается. Из кабины выглядывает командир:
— Дон далече, парень?
— Вон на бугре ветряк видите? От него ещё километра три будет.
— Туда идешь?
— Угу.
— Садись, подвезем...
С километр едут молча. Начинает моросить дождь. Кто-то из бойцов надевает Борьке на голову вылинялую. тяжелую от пота пилотку.
— Вот и ты, сынок, теперь солдат.
А высоко в небе, за сизой дождевой мутью, тревожно гудят самолеты, и где-то сзади, почти рядом, гремит артиллерийская канонада...
— Пятнадцать лет,— вслух произнес Тимонин.
Да, пятнадцать лет минуло с того дня, как ему надели солдатскую пилотку. Он так и остался в приютившем его полку, в нем вырос, возмужал, нашел свой путь в жизни...
Нашел ли?..
Разве мог он предположить, что так скоро ему придется ломать жизнь, как неверно сросшуюся кость? Неужели эти пятнадцать лет пролетели даром? Да, он узнал цену многим вещам, хорошо понял, почем фунт лиха. Он научился рывком выскакивать из полутораметрового окопа, подрывать танк связкой гранат, на плащ-палатке вытаскивать из-под огня раненого товарища, пить воду из мутной, чуть затянутой тонким хрустящим ледком лужи. Он может заставить «заговорить» вражеского снайпера, чтобы на вспышку дымка из его винтовки мгновенно ответить метким выстрелом. Он умеет поднимать роту в атаку, если даже на самом бруствере окопа всплескивают фонтаны пыли от пуль...
Но так и не определился, выходит, его жизненный путь. Думалось, прочно сидел в седле, а качнуло на крутом повороте, и оказался сброшенным на землю. Куда же теперь? Опять в кузницу к Никифору Ильичу? Но где она сейчас, эта кузница, и жив ли хромой кузнец? Вот бы с кем посоветоваться. Он непременно подбодрил бы своим обычным:
— Ты, паря, держись... едрена-корень...
Тимонин ясно представил себе склонившегося у наковальни Никифора Ильича: в руке у кузнеца тоненько позванивает молоток, при каждом ударе старчески скрипит деревяшка... Вспомнилось это, и на лице Бориса появилась ласковая улыбка, согнавшая со лба морщины. Озабоченность проходила. Стало как-то легче на душе, он почувствовал это почти физически. «Ничего,— говорил его повеселевший вид, — мы еще повоюем. Ведь жизнь—дьявольски интересная штука!..»
Борис решительно оттолкнулся от перил, снял фуражку и, заложив руки за спину, зашагал по набережной Слабый ветерок трепал его мягкие, как у ребенка, светло-русые волосы, шептался с кленами в тенистых аллеях А рядом, внизу, беспокоилась река. Но шумела она теперь по-другому: волны, заигрывая с прибрежной галькой, плескались радостно и говорливо, будто хотели поведать берегам и людям все мелодии, которые успели подслушать, протекая по землям разных народов...
Глава 11
ОДНОПОЛЧАНЕ
На мосту Борис почувствовал, как уже накалилось утро: от асфальта несло жаром, хотя его совсем недавно полили водой, и кое-где паром дышали лужи. Он свернул в сквер направо.
Пахнуло прохладой. Искрилась на солнце только что выкупанная огромная ваза, слепленная из грунта искусными руками городских цветоводов, а окружавшие ее ровными рядками нежные растеньица хлопотливо покачивали голубыми, красными, желтыми, нежно-розовыми бархатистыми косыночками-цветочками; убегали вдаль стройные линии низко подстриженной сирени и каких-то плотных кудрявых кустиков с темно-зелеными маслянистыми листочками.
Тимонин невольно залюбовался и необычной, сооруженной из цветов, словно увитой ярким ковром, вазой, и крутой каменной лестницей, сбегающей к реке, и тенистой аллеей, затянутой развесистыми кленами. Ему все больше нравился город, по-южному шумный, цветастый от ярких женских нарядов и сочной зелени, которой были забиты все улицы и переулки, все сколько-нибудь свободные от новостроек клочки земли. Он шел по аллее, с наслаждением вдыхая терпкий аромат зелени с легким привкусом нефти, и совсем неожиданно услышал удивленный голос: