реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Одоевский – Концерт бесов (страница 30)

18px

Из всех своих челядинцев Глинский особенно любил одного молодого парня, который прозывался Соколом. И подлинно, он был детина удалой и годился бы в есаулы знаменитому Стеньке Разину. И его обычай, и черный с лоском ус, и окладистая борода, и рост, и сила богатырская – все в нем было по сердцу Глинскому. Никто не знал, откуда он был родом. Однажды в бурную осеннюю ночь приехал этот Сокол один-одинехонек на борзом персидском коне, вошел без доклада к Глинскому и объявил ему, что его зовут Андреем, по прозванью Соколом; что он из московских жильцов, что ему наскучило служить царю-государю и кланяться в пояс думным боярам и что, узнав о привольном житье Глинского, он приехал к нему нарочно за тем, чтоб предложить свои услуги. Глинский принял его в число своих приближенных челядинцев и через несколько месяцев до того к нему привык, что решился выдать за него свою единородную дочь.

Вот этак недели за три до свадьбы на отъезжем поле загорелось вдруг Глинскому повидаться со старинным своим приятелем, засурским помещиком Сицким, таким же, как и он, буяном и разбойником. Этот Сицкий лет десять сряду шатался по белу свету, приставал ко всем крамольникам, был года два лисовчиком и только что месяца три как воротился в свою наследственную вотчину. Глинский не любил ничего вдаль откладывать: он послал сказать Андрею Соколу, который на охоту не выехал, что препоручает ему на время свой дом, и, не сказав никому, куда едет, отправился прямо с поля в сопровождении двух или трех слуг в засурскую волость своего приятеля. Это неожиданное посещение очень обрадовало Сицкого; пошла гульба и пированье: господа с утра до вечера пили, ели, прохлаждались, песельники орали во все горло, крестьянки и дворовые девки играли в хороводы перед окнами, и во весь тот день на барском дворе был такой содом и гомор, что когда ударили в колокол к вечерне, то никому в голову не пришло и лба перекрестить. За ужином Сицкий стал похваляться своим удальством и рассказывал, как он остановил на большой дороге целый обоз и выпряг для себя из возов что ни лучших шесть коней, как он среди бела дня сделал порубку в заповедном лесу у соседа и во все лето кормил свои табуны подножным кормом на чужих полях.

– Ну, есть чем похвастаться! – сказал Глинский, подбоченясь. – Ах ты, горе-богатырь! Видно, у вас по Суре-то все молодцы перевелись. Удалось тебе выпрячь шесть кляч из возов, нарубить дровец в чужом лесу да пощипать у соседа травки, так ты и лба не уставишь – и это, по-вашему, удальство? Ох вы, щепетильники, щепетильники!.. Нет, любезный! Мы на Хопре не так потешаемся: выедем погулять, да как разыграется кровь молодецкая и расходятся руки богатырские, так после нас шаром покати – чистехонько, как у тебя на ладони! Бери все, что ни попалось, души всякого, кто ни повстречался! Мы ведь не по-вашему: на большой дороге с подьячим тягаться не станем, с купцом не торгуемся; а коли захватили целую семью горожан, так мигом суд и расправа: старуху-мать в Хопер, братца – кистенем по лбу, отца – на осину, а дочку на барский двор – вот это удальство!.. Да постой-ка, любезный, у меня будет в Фомин день, ровно через две недели, большое веселье – пир на весь мир – дочь выдаю замуж. Милости просим на свадьбу в посаженые отцы к моей Варваре, а там выедем поохотиться на большую дорогу, и ты посмотришь сам и расскажешь своим засурским приятелям, как на Хопре веселятся добрые молодцы.

Хозяин обещался приехать, а Глинский, погостив у него денька три, отправился в обратный путь и доехал благополучно домой.

Вот уж остался один день до свадьбы, вот и девичник справили. Беззащитная дочь Глинского заливалась горькими слезами: она была девица кроткая, благочестивая и не могла подумать без ужаса, что будет женою этого разбойника Сокола. Три ночи уж сряду бедная сиротинка рыдала и молилась перед святыми иконами; днем она не смела ни плакать, ни молиться: злодей Глинский грозился убить ее из своих рук, если она станет грустить или хоть наморщится, когда священник поведет ее вокруг налоя.

Вот наступил и Фомин день, отпели заутреню, ударили к часам, а Сицкий все не едет. Вот и обедня отошла, а посаженого отца нет как нет. Я вам уж сказывал, что Глинский не любил ничего откладывать, и когда заблаговестили к вечерне, то он закричал как бешеный:

– Не хочу дожидаться посаженого отца! Ступайте под венец!

И вот длинный поезд потянулся от барского двора до церковной паперти. Вечерня кончилась, и началась венчальная служба. Стоя перед налоем подле будущего супруга и повелителя, полумертвая сирота глотала свои слезы, старалась улыбаться и тихо, но твердым голосом отвечала на вопросы священника; словом, все было в порядке, а, несмотря на это, старики покачивали головами.

– Эх, неладно! Эх, не к добру! – шептали меж собою все барские барышни и сенные девушки. И подлинно, было чего испугаться: свеча, которую держала молодая, пылала ясным и чистым огнем, но та, с которою стоял Сокол, горела тускло, дымилась, как погребальный светоч, и без всякой причины три раза сряду гаснула.

Когда венчанье кончилось, то Глинский, как сущий богоотступник, не дав молодым приложиться к местным иконам, повел их вон из церкви, и поезд двинулся обратно на барский двор.

– Что это шумит там, вдали? – спросил Глинский, садясь на коня. – Уж не едет ли наш запоздалый гость?

– Никак нет, барин! – отвечал один из слуг. – Нам гостей надо ждать не с этой стороны. Ведь это что-то гудит там, за Волчьим оврагом.

– Вы, господа, все хорошо знаете этот овраг, – продолжал Иван Алексеевич, обращаясь к своим собеседникам, – теперь зовут его Чертовым Беремищем. Он был в старину сборным местом шайки Глинского и кладбищем всех проезжих, зарезанных разбойниками на большой дороге.

– Это верстах в двух от вашего дома? – сказал я.

– Нет, версты полторы, больше не будет, – отвечал хозяин. – Ну вот, – продолжал он. – Молодые уселись за свадебный стол; пошло пированье, – заздравный кубок начал переходить из рук в руки, все начали пить и веселиться; один только Глинский сидел, нахмурив брови, и прислушивался с беспокойством к отдаленному гулу, который час от часу становился сильнее. Вот уж дело пошло за полночь, вдруг двери настежь отворились, и давно жданный гость, приятель Сицкий, вошел в столовую.

– Хорош посаженый отец! – вскричал хозяин, вскочив из-за стола и идя к нему навстречу. – Уж мы тебя ждали-ждали, да и ждать-то перестали.

– Виноват, любезный, – отвечал Сицкий, – позамешкался, выехал из дому, да вот у твоей околицы близко часу провозились. Что за диковинка такая?.. И подо мной и под моими холопями кони словно белены объелись: храпят да упираются! Уж мы бились-бились, ну, хоть зарежь – ни с места! Я оставил моих ребят в поле, а сам дошел пешком до твоего дома. Да что, иль к тебе еще гости едут? Вон там, правее, за лесом такой шум, гам и свист, что и сказать нельзя. Ну вот, слышишь?

– Слышу, – отвечал Глинский, посматривая робко вокруг себя, – но только я никаких гостей не жду.

– Постойте-ка, дядюшка, – прервал Заруцкий, – никак ваш рассказ на деле свершается? Слышите ли, какой гул идет за дубовой рощею?

– Видно, ветерок разыгрался, – сказал Иван Алексеевич, взглянув на окно. – Ведь здесь как подымется погода, так по оврагам и перелескам пойдет такой вой, что и боже упаси!.. Да не перерывай меня, племянник!.. Ну, вот опять сбил!.. Да!..

– Но что ж мы стоим у дверей, – продолжал Сицкий, – подведи меня к молодым.

– Вот они! Прошу любить и жаловать, – сказал хозяин, подходя с своим гостем к столу, за которым сидели новобрачные.

– Ба, ба, ба! – вскричал Сицкий, отступая с удивлением назад. – Что это?.. Уж не мерещится ли мне?.. Нет!.. Так вот твой зять! – промолвил он, указывая на Сокола, который вдруг побледнел как мертвец.

– Ну да! Чему ж ты дивишься?

– И ты выдал за него свою дочь?

– Так что ж? Он дворянского отродья, служил жильцом в Москве и хоть роду не знаменитого…

– Да, братец, да! Он точно роду не знаменитого, – подхватил с громким хохотом Сицкий, – его мать была цыганка, а отец – татарин.

– Ты лжешь! – закричал Глинский.

– Да если я лгу, так что ж твой дорогой зять не вымолвит ни словечка? Иль у него язык отнялся?

В самом деле, Сокол сидел как приговоренный к смерти и не только не мог выговорить ни слова, но не смел поднять глаз и взглянуть на своего тестя.

– Не ведаю, служил ли он жильцом в Москве, – продолжал насмешливо Сицкий, – а знаю наверно, что во всей лагерной челяди панов Лисовского и Сапеги не было ни одного коновала досужее и коновала удалее твоего любезного зятюшки.

Около минуты просмотрел Глинский молча на своего зятя; вдруг глаза его засверкали, и он сказал грозным голосом:

– Все равно! Теперь он зять мой и, если кто-нибудь дерзнет порочить Андрея Сокола…

– Да разве его зовут Соколом? – спросил Сицкий.

– А почему же и не так? Он молодец из молодцов и поделом прозывается ясным Соколом.

– О, если так, то прошу прощенья! – подхватил Сицкий. – Коли он заелся в чины, так, видно, в самом деле был на службе царской. Шутка ли, подумаешь! Из коршунов махнул прямо в соколы.

– Из коршунов? – вскричал Глинский.

– Ну да! Его теперь прозывают Соколом, а в наше время он звался просто Черным Коршуном.