Владимир Одоевский – Черная перчатка. Сборник страшных рассказов (страница 2)
Данило Петрович прикусил язычок. «Ну, давай, – говорит, – зятя». Привели зятя; надо тебе знать, что зять был человек чиновный, копиистом служил; ну, разумеется, также похвастаться хочет, принарядился, праздничный мундир надел. Данило Петрович и руками, и ногами: «Не умею мундиров писать!» – стал на том, да и только. Тут уже купец рассердился да и сказал Данилу Петровичу: «Ступай же, – сказал он, – куда знаешь, коли своего дела не разумеешь, а мы тебе не пешки дались». А Данило-то, чем бы спасовать, выкинул на стол сто рублев, да и поминай как звали. Так и не впервые было. Что ему ни закажут, все перехитрит, к стене не прислонишь; меж тем дома холодно и голодно. А Данило, чем бы горю помочь, сидит у себя в нетопленной комнате, мажет по холсту каких-то нехристей да песенки попевает. Вот, немного погодя, на него стало находить: бродит, бродит день-деньской да и уставится против старой стены, смотрит на нее то с той, то с другой стороны – вишь ты, представлялись ему какие-то фигуры на стене; соседи узнают, домой приведут, а он свечку зажжет да всю ночь и марает по стенам – индо смотреть страшно – все стены испортил. Вот жена к нему придет: «Полно, Данило Петрович, свечки-то палить; мало тебе дня? Ведь свечка-то гривну стоит». А он осерчает, закричит: «Ты убьешь меня», – да и только. С таким изделием немного наживешь; вот он, сердечный, не ест, не пьет, только и твердит: «Вот погоди, найду, непременно найду». Чего уже он, клада, что ли, искал, не могу тебе сказать, только он со дня на день худал; что ночью намажет, то днем сотрет; в дом ничего, а из дома то и дело то мебель, то платье продаст. Жена его станет резонить, а он только и твердит: «Ты убьешь меня». Поди толкуй с ним! Так они пожили немного-недолго – не осталось в доме ни синего пороха. Видит, нечего делать – поугомонился, пошел по гостиному ряду спрашивать: нет ли где вывески подновить? Насилу поверили, таким он безумным казался. Подновил вывески две-три, другой работой забрался – зашиб копейку, и опять гордость напала. Раз вот осенью ушел из дома с раннего утра, невесть где целый день протаскался; уже после узнали, что он до Парголова доходил. Вот уж и вечер, вот и ночь, вот уж и рассветать стало – дождь между тем ливмя, а Данила нет как нет. Жена всполошилась, бегать – туда-сюда – где! И с собаками не сыщешь; уж к утру воротился – весь измоченный, – сухой нитки нет, бледный, и, словно полоумный, кричит: «Нашел, нашел!» А глаза-то у него так и горят; выхватил из-под мышки холстину, натянул на раму и тут же, не раздеваясь, ну на ней какую-то ладонную, что ли, писать. К вечеру прохватил его озноб. «Что, – говорит, – жена, кабы кофею сварить?» Той уж стало невтерпеж; она ему в ответ: «Какой тебе кофий – и хлеба в доме нет; вишь, от тебя ни шерсти, ни молока, да туда же кофею просишь!» Замолк Данила Петрович, опять за мазилку, пописал недолго да и свалился на пол, как сноп. Подняли, положили на постель, всю ночь бредил. Вот лекарь пришел – еще, на счастье, добрый человек, – то тем, то другим – через недельку оправился. «Ну, – лекарь говорит, – ты вышел из беды, Данила Петрович; только смотри не оплошай; еще ты опасен, с постели не вставай: и за работу не принимайся». Все обещал; жена как-то отлучилась – приходит, а муж сидит за картиной, руки дрожат, еле не падает. Подняла его, уложила, прикрикнула; но что делать с безумным! День послушается, а на другой опять за свое – индо лекарь отказался. Однако ж Бог помог – оправился. Смотрит – в доме все чисто; последнее платье заложено – выйти не в чем; а ему и горя мало. «Незачем, – говорит, – теперь по улицам бродить», – и сидит за своей ладонной да малюет. Меж тем жена плачет да горюет: пошла по знакомым, проведала как-то, что в околотке мелочную лавку заводят, отыскала хозяина, уластила, вот он приходит, заказывает вывеску, дает в задаток рубли два-три. «Да смотри, – говорит, – ты, маляр, у меня вывески не задержи; мне скоро ее надобно: лавку скоро отделают; да смотри появственнее да поглянцовите напиши, и чтобы все на ней было: и сахарные головы, и банки с вареньями, и сыр голландский, и яблоки, и ряпушку копченую повесь, чтобы всякий-де видел, что-де все есть, чего душа ни пожелает; пожалуй, не задержи, а то другому закажу». Данила Петрович взял деньги да и посмеивается: «Будь благонадежен, говорит, уж так тебе вывеску напишу, что, на нее глядя, и самому есть захочется».
«Ну, – говорит, – жена, слава богу! Деньги есть, и работа есть, только краски нужны; сходи купи; знаю, что дорого, да нечего делать, без них нельзя вывески написать; вот тебе записочка». Жена сдуру послушалась, пошла, купила: дали ей три скляночки, почти все деньги истратила. Пришла – обрадовался Данила, схватил краски, да чем бы за вывеску – опять за свою ладонную. – Прошел не день, и не два, – приходит купец за вывеской – куда! – ее и в половине не было. Он к Даниле: «Давай вывеску или деньги подай!» Оно и дельно – ему было завтра лавку открывать. Данила туда, сюда: «Все брошу, говорит, в один день напишу…» Хвать – холста нет; купить не на что… Купец говорит: «Не дам ни копейки, опять обманешь». На крик собрались соседи, жена плачет, разливается: «Нечего греха таить, – вопит горемычная, – хоть вы прислушайте, добрые люди; мне уж с ним не сладить, вконец дом разорил…» Вот соседи стали его укорять: «Что ты за маляр, что и холста не имеешь? Купцу что за дело: он задаток дал; вот ведь натянута холстина – ну и пиши вывеску, чем вздор-то малевать, а слова не исполнять».
Долго слушал Данила Петрович и молчал, словно рыба; но как услышал последнюю речь, пригорюнился. «Вы правы, – говорит, – точно правы: слово дал, надо исполнить»; схватил кисть, замарал всю картину и ну малевать сахарные головы; к другому утру вывеска была уж готова; купец, добрый человек, не помянул лиха, поблагодарил да на столе беленькую оставил. Жена не нарадуется, побежала скорее на рынок и кофею купила, чтоб только мужа потешить; приходит домой, смотрит – а он на полу, и трясет его лихорадка. Скорей за лекарем, да уж, видно, поздно: месяца два бедный промаялся да и богу душу отдал. Отчего уже это ему приключилось, не знаю; лекарь толковал, что прежняя болезнь опять пришла!
– А где же вывеска-то? – спросил я у рассказчицы…
– И, да кто ее знает! Говорят, и лавочка-то обанкрутилась.
Здесь мы приблизились к дому, и я, распростившись с Марфой Андреевной, пустился отыскивать предсмертное произведение несчастного; я узнал имя хозяина лавочки, имя того, кто купил вывеску с аукциона, кому перепродал; наконец мои искания увенчались успехом: на Щукином дворе посреди ржавого железа я отыскал вывеску Шуйского – ее смыло дождем!
Игоша
Я сидел с нянюшкой в детской; на полу разостлан был ковер, на ковре игрушки, а между игрушками – я; вдруг дверь отворилась, а никто не взошел. Я посмотрел, подождал – все нет никого.
– Нянюшка! Нянюшка! Кто дверь отворил?
– Безрукий, безногий дверь отворил, дитятко!
Вот безрукий, безногий и запал мне на мысль.
– Что за безрукий, безногий такой, нянюшка?
– Ну, да так – известно что, – отвечала нянюшка, – безрукий, безногий.
Мало мне было нянюшкиных слов, и я, бывало, как дверь ли, окно ли отворится, тотчас забегу посмотреть: не тут ли безрукий – и, как он ни увертлив, верно бы мне попался, если бы в то время батюшка не возвратился из города и не привез с собою новых игрушек, которые заставили меня на время позабыть о безруком.
Радость! веселье! прыгаю! любуюсь игрушками! А нянюшка ставит да ставит рядком их на столе, покрытом салфеткою, приговаривая: «Не ломай, не разбей, помаленьку играй, дитятко». Между тем зазвонили к обеду.
Я прибежал в столовую, когда батюшка рассказывал, отчего он так долго не возвращался.
– Все постромки лопались, – говорил он, – а не постромки, так кучер то и дело что кнут свой теряет; а не то пристяжная ногу зашибет, беда, да и только! Хоть стань на дороге; уж в самом деле я подумал: не от Игоши ли?
– От какого Игоши? – спросила его маменька.
– Да вот послушай: на завражке я остановился лошадей покормить; прозяб я и вошел в избу погреться; в избе за столом сидят трое извозчиков, а на столе лежат четыре ложки; вот они хлеб ли режут, лишний ломоть к ложке положат; пирога ли попросят, лишний кусок отрушат.
«Кому это вы, верно, товарищу оставляете, добрые молодцы?» – спросил я.
«Товарищу не товарищу, – отвечали они, – а такому молодцу, который обид не любит».
«Да кто же он такой?» – спросил я.
«Да Игоша, барин».
«Что за Игоша?» – вот я их и ну допрашивать.
«А вот послушайте, барин, – отвечал мне один из них. – Летом у земляка-то родился сынок, такой хворенький, бог с ним, без ручек, без ножек – в чем душа; не успели за попом сходить, как он и дух испустил; до обеда не дожил. Вот, делать нечего, поплакали, погоревали да и предали младенца земле. Только с той поры все у нас стало не по-прежнему… впрочем, Игоша, барин, малый добрый: наших лошадей бережет, гривы им заплетает, к попу под благословенье подходит; но если же ему лишней ложки за столом не положишь или поп лишнего благословенья при отпуске в церкви не даст, то Игоша и пойдет кутить: то у попадьи квашню опрокинет или из горшка горох выбросает; а у нас или у лошадей подкову сломает, или у колокольчика язык вырвет – мало ли что бывает».