Владимир О. Дэс – Русский клуб (страница 6)
– Отец мне наказывал: не уступай ничего, потому что, если дать им палец, они всю руку отхватят. Не допускай ограничения самодержавной власти. А я уступил, разрешил собрания, партии, Думу, и вот итог: они требуют, чтобы я отдал престол и подписал манифест о своём отречении.
Несмотря на начало весны, было холодно, офицеры и солдаты грелись у больших костров вдоль императорского эшелона. Среди них был и отец деда Якова, и он даже видел профиль Николая II в окне вагона.
На душе у императора было неспокойно – фронт трещал по швам. Феликс Юсупов, эксцентричный супруг племянницы Ирины, зачем-то застрелил Григория Распутина. Но главное: окончательно рушилась экономика. Страна медленно, но упорно превращалась из Российской империи в колонию Европы: банки под англичанами, заводы под немцами, нефть и горнорудные месторождения под бельгийцами. Вывоз капитала из страны в пять раз превышал годовой национальный доход.
Потушив только что раскуренную папиросу, император продолжил говорить вслух: «Отрекусь… Отрекусь! Заберу Аликс, детей и уеду в Англию к брату Георгию. Буду колоть дрова для камина и заниматься фотографией». Он взял со стола первый попавшийся под руку карандаш и быстро подписал отречение.
Князь Хованский настолько был потрясён тем, что произошло на его глазах, что немедленно сдал дежурство другому генералу и тут же подал в отставку. Не признавая никакую власть, кроме монархии, он вначале «окопался» в своём миловском поместье на Лысой горе, а с началом Гражданской войны, оставив на хозяйстве прадеда Глеба, уехал на фронт. И уже из Крыма уплыл за границу, поэтому увезти семью и нажитое богатство не смог.
Ходили слухи, что перед отъездом на фронт генерал Хованский успел зарыть десять чугунов с золотом. И поручил отцу деда Якова зорко охранять это тайное место, но предупредил, что за кладом приедет сам лично – никому иному богатство не отдавать. Очень доверял князь своему другу и верил, что вся эта «власть Советов» ненадолго.
О богатстве Хованских ходили легенды ещё с прошлых веков, когда князья «чудили».
Один князь предлагал всем своим холопам от Рождества до Рождества брить бороды каждый день. Кто брил весь год – тому золотой.
Другой награждал за самый интересный подарок на свой день ангела – будь то говорящий скворец, генеральские сапоги со «скрипом» или концерт местного виртуоза на деревянных ложках с прибаутками и акробатическими трюками.
Кто в престольный праздник в трёх варежках на гармошке плясовую сыграет – тому тоже золотой.
В общем, потрясли деньгами в своё время князья. Этим и убедили Миловку, да и всю округу, что золото у них было.
Раз в два-три года являлись люди к отцу деда Якова с устными указаниями от князя или с его письмами. Может, и вправду были они от князя, а может, от жуликов – кто их разберёт? Но клад так никто из них и не получил.
А в начале тридцатых, обнищав в эмиграции и потеряв надежду на возврат к старому, больной и немощный Хованский тайно вернулся в Миловку за своим золотом.
Отец деда Якова даже заплакал от счастья, что сможет теперь снять с себя этот наказ, освободит душу от исполнения воли своего друга и господина. И рассказал, что княжеская дочь была замужем за Семёном Ашеком, председателем колхоза, и родила князю внука, но буквально за месяц до возвращения Хованского умерла непонятно от чего.
И когда они в глухую ночь собрались за золотом, уже полусогнутый председатель колхоза Семён, боясь своего родства, донёс на них в ЧК. Их арестовали. Оба ни в чём не признались и сгинули в подвалах НКВД. А вот своему сыну, Якову, отец якобы успел шепнуть, где закопан клад. Но дед жил скромно, и никто никогда у него никакого особого богатства не видывал.
А ещё была легенда про жену Якова Анну и её предков.
В те давние времена царь Иван Грозный возвращался после взятия Казани, и путь его пролегал мимо Миловки.
Царь был мрачен, тёмен, победа, казалось, не радовала его. Тысячи были забиты и замучены под стенами вражьего города.
Шли уже седьмые сутки пути. Все валились с ног. Но царь не спал. Он никогда не спал после большой крови. В начале пути бражничал. Потом кучами таскал девок к себе в возок. Потом в кровь избил Малюту.
Наконец затих.
С неба непрестанно лил дождь со снегом. Кони не шли по раскисшей дороге, и вместо них впрягли полуголых, тощих, измождённых пленных. И они, чуть не по горло увязая в чёрной, как дёготь, жирной земле, медленно двигали возок государя. Сотнями их оставляли по пути, захлебнувшихся в дорожной жиже или задавленных по нечаянности.
Мостов через реки не наводили. Просто заваливали теми же пленными, которые тянулись огромными шевелящимися колоннами по обе стороны от царского обоза.
Казалось, отдыха не будет до самой Москвы.
Но однажды, уже под вечер, занавеска за окошечком в царском возке вдруг шевельнулась. Конник, ехавший рядом, от этого шевеленья метнулся в сторону и, столкнувшись с телегой, гружённой утварью, слетел с коня. Телега не успела остановиться и проехала по нему задним колесом, вдавив конника в хлипкую землю, с хрустом переломав ему рёбра. Дикий его крик нарушил привычный гул долгого, тяжёлого похода.
Царь выглянул.
Возок остановился.
Дверка открылась. С десяток рабов рухнули в жижу, чтобы было куда ступить царю.
Царь вышел.
Все вокруг упали на колени, кто где стоял. Даже собаки поджали хвосты и униженно заскулили, вертясь на месте.
Царь по живой гати вышел на небольшой пригорок, огляделся вокруг и велел ставить лагерь.
При царе находился писарь. Ивану Грозному нравилось, как старательно тот выводит буквы, как правильно излагает государев глагол на бумаге.
В тот вечер он, записав, что ему надиктовал государь, и найдя сухое место под ореховым кустом, завалился туда и заснул как убитый.
Поутру с первым холодком проснулся. И не от того, что выспался, скорее, от того, что вокруг стояла сказочная тишина, от которой сон сам собой прервался. Писарь встал, тихо отошёл подальше от царского шатра и обогнул холм, поросший низкорослым орешником. Солнце едва-едва побелило облака на востоке. В низине, накрытой туманом, затаилось несколько болотин. Прямо за ложбиной, начинаясь редкими берёзами, вырисовывался громадный лес.
Писарь подошёл к липке, случайно проросшей в кустарнике, и срезал веточку чуть потолще пальца. Обрезал её с двух концов, обстучал и, присев на кафтан, брошенный на сырой бугорок, смастерил дудочку. Пока колдовал над липовой веточкой, солнце уже обозначило день.
Начали просыпаться птицы. Побежали кулики, шарахаясь от спящих походников.
Он облизал губы, встал и потихоньку заиграл мелодию – она сама вдруг пришла ему на сердце. Потом забылся, стал играть громче и громче, покачиваясь из стороны в сторону, и вдруг почувствовал: сзади что-то не то. Перестал играть и быстро обернулся. За спиной стоял царь, а за ним – войско, молчаливое и страшное.
Писарь онемел. Ноги подкосились. Он упал на колени, уткнулся головой в землю.
– Встань, – донёсся приказ.
Писарь встал, дрожа всем телом.
– Пошто играл на дудке? – спросил государь.
– Красиво, – через силу выдавил слуга.
– Красиво? – переспросил государь, удивлённо вскинул грозные брови и, медленно повернув голову, посмотрел на восход, набирающий силу. – Да-а, красиво… – протянул медленно и добавил, уже глядя в упор на писаря с дудкой в руках: – Быть здесь монастырю. – И царь ткнул посохом в болотину. – Ты строить будешь.
Он и строил.
Как-то на второй год бывший писарь, с охоты едучи, завернул к роднику. Слез с коня и не спеша шёл, огибая низкие ветки молодых дубков. Родничок был небольшой, но чистый, свежий. Он наклонился и стал, пофыркивая, пить вместе с конём. И вдруг заметил, что уши у коня насторожились и пошли вправо: кто-то был рядом. Лук остался на седле, однако нож – на поясе. Осторожно, из-под конской морды, осмотрел ближайшие кусты и наткнулся взглядом на голубые, как васильки, глаза. За кустами сидела, замерев от страха, девка.
Так вот он познакомился с Варей.
И закрутило, завело их, молодых, по рассветам да стожкам.
Была Варя как свежая тёплая белая булочка; небольшого росточка, в сарафанчике под упругие, как спелая антоновка, грудки, добрая, ласковая, нежная, смешливая.
Писарь и загулял. И подзабыл, зачем он тут, по чьей воле и с каким наказом. Церковь успели закончить, а вот ямы под угловые башни монастырской стены только начали, но – без присмотра – миловские строители бросили работы и занялись своими делами.
Зато недруги не дремали и доложили царю, что стройка встала. А писарь будто и не замечал ничего. Всё ходил целыми сутками пьяный без вина.
Однажды, утомлённый Варей, спал у себя в избе, и на него накинулись царские люди, и вот – он уже под кнутом.
В воздухе свистнуло.
Тягуче, быстро, хлёстко.
Спину от поясницы к шее обожгло.
Как писарь ни ждал этого удара кнутом, как ни готовился, боль была такой пронзительной, что его выгнуло коромыслом и в глазах заломило, как от вспышки яркого света, но не крикнул, не забился в припадке. Сжал до хруста зубы и ещё плотнее прижался к шершавой лавке, на которой его распластали.
Опять свист.
На этот раз кнут задел ухо и рассёк его пополам. Он подкинул голову и тут же с размаха, гулко ударился лицом о лавку. Писарь знал эти кнуты. Сам не раз плёл такие из сырой бычьей кожи, порезанной на длинные тонкие ремни.