реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Новиков – Путешествие по русским литературным усадьбам (страница 25)

18

Постепенно Воробьёвка превратилась в провинциальный культурный очаг Курской губернии. Первым посетил Фета в его усадьбе Л. Н. Толстой. Он пробыл здесь один день 12 июня 1879 года. Вот его впечатления: «Сидит человек старый, хороший в Воробьёвке, переплавил в своем мозгу две-три страницы Шопенгауэра и выпустил их по-русски, с кия кончил партию, убил вальдшнепа, полюбовался жеребенком от Закраса, сидит с женою, пьет славный чай, курит, всеми любим и всех любит»[106]. Частыми гостями были Я. П. Полонский и Н. Н. Страхов; из молодой поросли — B. C. Соловьёв. Естественно, разговоры сводились к удручающему оскудению русской поэзии, когда властителем дум стал Надсон. Впрочем, одновременно Фет не забывал, что он помещик. Его философский собеседник Страхов вспоминал, что Фет, как ребенок, гордился лошадьми, а жеребят звал своими детьми. Временами в Воробьёвке было до ста овец.

Но после смерти Фета о Воробьёвке быстро забыли. Поэт похоронен в родовой вотчине Шеншиных Клейменово вблизи Мценска. Он с женой покоится в семейной усыпальнице.

Даровое

Летом 1831 года лекарь Мариинской больницы М. А. Достоевский, долгой и беспорочной службой достигший потомственного дворянства, покупает в Каширском уезде Московской губернии сельцо Даровое. Приобретение не преследовало цель закрепить социальный статус. Он думал прежде всего о том, что необходимо вывести свое растущее семейство на несколько месяцев в деревню; к тому же у его жены появились признаки чахотки.

Младший брат писателя А. М. Достоевский вспоминает, что уехавший осматривать имение отец был вынужден неожиданно вернуться с дороги, так как забыл документы и его не выпустили за Рогожскую заставу. В семье это было воспринято как дурное предзнаменование. Действительно, с хозяйственной точки зрения покупка была крайне неудачной. Земли представляли собой истощенный суглинок, не суливший урожая. Но самое главное состояло в том, что границы владений Достоевских не были строго размежеваны, и в них оказались расположенными шесть крестьянских дворов, принадлежавших соседнему помещику П. П. Хотянцеву. Чересполосица сразу же стала причиной напряженных отношений между старыми и новыми землевладельцами. Покупая окрестные земли, П. П. Хотянцев стремился по-своему блокировать Даровое. М. А. Достоевский, чтобы разорвать эту блокаду, даже не успев уплатить долги, был вынужден подкупить ближнее село Черемошню. Но дети, естественно, ничего обо всем этом не знали.

Усадьба Достоевских состояла лишь из маленького флигеля, имевшего всего три комнаты. Глинобитный, побеленный, он внешне напоминал украинскую мазанку. Этот флигелек стоял в тенистой липовой роще; небольшое поле отделяло ее от березового леса, который именовался Брыково (название, постоянно встречающееся в произведениях Достоевского; например, в «Бесах» поединок Ставрогина и Гаганова происходит в Брыкове). С другой стороны поля находился большой фруктовый сад, позади которого уже при Достоевских выкопали пруд. Новый владелец Дарового привез из Москвы бочонок с карасиками; их выпустили в воду, и к осени можно было сидеть на берегу пруда с удочкой, что доставляло крестьянским ребятишкам большое удовольствие.

Березовый лес Брыково был любимым местом будущего писателя; в семье за ним даже закрепилось название «Фединой рощи». Брыково стало ареной детских игр, инициатором и изобретателем которых стал он — уже много прочитавший и развивший воображение. Самыми любимыми играми были игры в диких и в Робинзона. Братья — Федя и Алеша — находили в лесу укромный уголок, где строили шалаш; затем, раздевшись донага, расписывали тела краской на манер татуировки и в таком устрашающем виде совершали набеги на крестьянских мальчишек (те ждали нападений в условленных местах), брали их в плен, отводили к шалашу и отпускали только после богатого выкупа — орехами или ягодами. Старший Миша Достоевский (также будущий литератор) не принимал участия в этой игре, но он мечтал стать художником и поэтому взял на себя обязанность размалевывать братьев — краснокожих. При хорошей погоде родители даже относили пищу в лес; дети находили ее где-нибудь под кустами — это доставляло им громадное удовольствие. Игра в Робинзона требовала только двух участников. Федя был Робинзоном Крузо, Алеша — Пятницей. Мальчики старательно воспроизводили эпизоды своего любимого романа.

Одной из самых популярных детских игр прошлых эпох была игра в лошадки; братья Достоевские внесли в нее разнообразие подлинной жизни. У каждого из них была своя тройка, состоящая из крестьянских мальчиков. За лошадками надо было ухаживать и подкармливать их; поэтому «господа» старались сберечь половину своего обеда, чтобы отнести им пищу в «конюшню» опять-таки под кустом. По дороге в Черемошню происходили гонки на спор; устраивались торги по всем правилам — с осмотром зубов и копыт.

В «Дневнике писателя» Достоевский рассказывает об одном эпизоде из своего детства (ему было тогда десять лет), к которому он постоянно обращался на протяжении всей жизни. Это знаменитая маленькая новелла «Мужик Марей». Приведем основную часть ее (с сокращениями):

«Мне припомнился август месяц в нашей деревне: день сухой и ясный, но несколько холодный и ветреный; лето на исходе, и скоро надо ехать в Москву опять скучать всю зиму за французскими уроками, и мне так жалко покидать деревню. Я прошел за гумна и, спустившись в овраг, поднялся в Лоск — так назывался у нас густой кустарник по ту сторону оврага до самой рощи. И вот я забился гуще в кусты и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик. Я знаю, что он пашет круто в гору, и лошадь идет трудно, и до меня изредка долетает его окрик: „Ну-ну!“ Я почти всех наших мужиков знаю, но не знаю, который это теперь пашет, да мне и всё равно, я весь погружен в мое дело, я тоже занят: я выламываю себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек; хлысты из орешника так красивы и так непрочны, куда против березовых. Занимают меня тоже букашки и жучки, я их собираю, есть очень нарядные… Вдруг среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: „Волк бежит!“ Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика.

Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем — мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильной проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав, то он разглядел мой испуг.

— Волк бежит! — прокричал я, задыхаясь.

Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновение почти мне поверив.

— Где волк?

— Закричал… Кто-то закричал сейчас: „Волк бежит“… — пролепетал я.

— Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть! — бормотал он, ободряя меня. Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун и, должно быть, был очень бледен. Он смотрел на меня с беспокойною улыбкою, видимо боясь и тревожась за меня.

— Ишь ведь испужался, ай-ай! — качал он головой. — Полно, родный. Ишь малец, ай!

Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.

— Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись. — Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый, с черным ногтем, запачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыгивающих моих губ.

— Ишь ведь, ай, — улыбнулся он мне какою-то материнскою и длинною улыбкой. — Господи, да что это, ишь ведь, ай, ай!

Я понял наконец, что волка нет и что мне крик: „Волк бежит!“ — померещился. Крик был, впрочем, такой ясный и отчетливый, но такие крики (не об одних волках) мне уже раз или два и прежде мерещились, и я знал про то. (Потом, с детством эти галлюцинации прошли.)

— Ну, я пойду, — сказал я, вопросительно и робко смотря на него.

— Ну и ступай, а те вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — прибавил он, всё так же матерински улыбаясь. — Ну, Христос с тобой, ну ступай, — и он перекрестил меня рукой и сам перекрестился.

Я пошел, оглядываясь назад каждые десять шагов. Марей, пока я шел, всё стоял со своей кобыленкой и смотрел мне вслед, каждый раз кивая мне головой, когда я оглядывался. Мне, признаться, было немножко перед ним стыдно, что я так испугался, но шел я, всё еще очень побаиваясь волка, пока не поднялся на косогор оврага, до первой риги; тут испуг соскочил совсем, и вдруг откуда ни возьмись бросилась ко мне наша дворовая собака Волчок. С Волчком-то я уж вполне ободрился и обернулся в последний раз к Марею; лица его я уже не мог разглядеть ясно, но чувствовал, что он всё точно так же мне ласково улыбается и кивает головой. Я махнул ему рукой, он махнул мне тоже и тронул кобыленку.

— Ну-ну! — послышался опять отдаленный окрик его, и кобыленка потянула опять свою соху…

Я тогда, придя домой от Марея, никому не рассказывал о моем „приключении“. Да и какое это было приключение? Да и об Марее я тогда очень скоро забыл. Встречаясь с ним потом изредка, я никогда даже с ним не заговаривал, не только про волка, да и ни о чем, и вдруг… двадцать лет спустя в Сибири припомнил всю эту встречу с такою ясностью, до самой последней черты. Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачивание головой: „Ишь ведь, испужался, малец!“ И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивающим губам моим. Конечно, всякий мог бы ободрить ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я всё же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то. Любил он, что ли, так уж маленьких детей? Такие бывают. Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе…»