Владимир Нестеренко – Донбасский меридиан (страница 20)
– Можно и так сказать, добрые люди.
– Какие военные тебя интересуют?
– По правде сказать – никакие. Главное, чтобы не с «Днепра» люди.
– Военных нет, есть ополченцы. И куда бежите?
– Вот и славно, – обрадовалась Тамара. – Сначала в Донецк хотим, а потом в Мариуполь, к дочери.
– А что так-то, матушка, напуганы? Мы слышали о расправе в Красноармейске. Туда по делу мужу надо, а не решается поехать, хоть своя легковушка есть.
– Не стоит сейчас туда, люди добрые, вот устаканется власть, тогда.
– Ну, да ты заходи в ограду, посудачим. Где ночевать собралась?
– Я не одна: двое внуков со мной под шелковицей сидят, с ними там и ночь скоротаем.
– Ну, гляди, а то предложу клуню для ночлега. Гляжу, справно ты выглядишь, не бомжиха. Решай, чаем напою, – с явной заинтересованностью в голосе сказала хозяйка.
– Хорошо, на добром слове пойду за внуками. Они с поклажей сидят, ждут, волнуются.
– Что ж беги, веди внуков. Я калитку закрывать не стану и пса уберу.
Чаем хозяйка Дарья с мужем Семёном угощали беженцев в летней кухне с широким окном и хорошим обзором двора. На стол Дарья подала хлеб пшеничный, сметану с творогом, шпик, пучок луку, редис и огурцы. Тут же принялась крошить овощи на салат. Тамара было за своими продуктами кинулась, Таня уж достала объемистый пакет, но Семён сказал:
– Прибереги, Тамара, продукты, пригодятся, мы угощаем гостей. – Он достал из шкафа пол-литра водки, три рюмки, деловито наполнил их. – Предлагаю с устатку по рюмке, да за добро в дороге.
– Спасибо за напутствие.
Выпили, закусили свежим салатом, обильно заправленного деревенской сметаной.
– Гляжу, внуки твои вроде одногодки, а не походят друг на друга? – спросил Семён.
Костя с Таней переглянулись с улыбкой, а Тамара Ивановна пояснила.
– Одна осталась Танечка в Красноармейске. Отец в ополчение ушёл, а мать её сгинула от рук нацистов. – Таня при этих словах нахмурилась, но гордо вскинула голову, мол, меня не сломить. – Вот и решила с нами бежать. Тяжело оставлять родное гнездо, а кто знает, что впереди. Подрастёт внук, как бы на войну не бросили против ополчения и своей воли. Ведь не спросят?
– Обязательно бросят. Мои дети в Донецке живут семьями, работают, нас к себе кличут. Да куда нам страгиваться на старости лет. Оба уж пенсионеры. Всю жизнь здесь, на этой усадьбе. Обустроились, всё для зажиточной жизни есть: пенсия заработана, огород, скот, машина. В доме всякая утварь. – Семён наполнил рюмки, чокнулся с женой, о Тамарину звякнул, зная, что супруга только пригубит, а сам выпил, не принуждая гостью. – Я так мыслю, Тамара Ивановна, народ, у которого есть богатая земля, предприятия, работа, дома, квартиры, столько личных автомашин во дворах, загородных дач, – повел он рукой, охватывая указанное пространство, – не может считаться нищим, не может жить бедно. Миром богатеет человек, миром копятся, наживаются его богатства, а не войной. Эта распря нужна нам, как собаке пятая лапа. Вот ты, гляжу, ухожена, дети твои вон какие атлеты! Редкая у тебя душа, что решилась утечь из своего дома или из квартиры в многоэтажке?
– Усадьбу родовую, Семён, усадьбу оставила на разор считай. Дом добротный, сад, несколько грядок под зелень есть, теплица. Как же сердце кровью не обольётся! А вот решилась, страх за внука татарской нагайкой над головой свистит, гонит. Не жалуют киевские националисты тех, у кого родичи в России работают. Сын мой с женой какое уж лето там промышляют. Нынче снова уехали в Сибирь. У нас ведь кругом сокращение шло, шахты закрываются. Боюсь, дознаются злыдни с «Днепра», чего доброго, придерутся, расправятся.
– Злобой ко всему русскому отметились бандеровцы, кровавыми шагами по Киеву, Одессе. С них сбудется: по Донбассу ударят. Наивные мы люди, думаем, обойдётся. Не обойдётся: какой нацизм был добрым к иным народам и гуманен? Как было в Отечественную войну: армия уходила, мужики в неё вливались и тоже уходили, часть в партизаны, а бабы, дети да старики, кто не успел уйти или не захотел, оставались, мол, поди, нас-то не тронет немец, на што мы ему? Тронул, армия возвращалась к пепелищам, к безлюдию. Одних в рабство угнали, других расстреляли, третьих в злобе и бессилии живьём жгли, иные от голода и болезней умирали.
– Вот потому, Семён, я и побежала.
– Ты побежала, решилась, а я вот дуркую.
– Легко сказать – побежала. Я тебе высказала беду свою как на исповеди перед батюшкой. Ты думаешь, легко далось мне такое решение, как топором себе по ноге ударила. Боль до сих пор в сердце занозой сидит. Ты правильно меня понимаешь.
– Я понимаю умом, а вот душой и сердцем не могу. – Семён нахмурился, качая головой в знак своего «не могу» с тем смыслом, что бросить усадьбу у него нет сил, не казённая, своими руками отстроенная, ухоженная, даже восхитился поступком смелой женщины, но тут же почувствовал перед ней неловкость, свернул трудный разговор. – Твои внуки, смотрю, уж повечеряли. Как молодежь, насытились?
– Спасибо, дядя Семён, тётя Даша за ужин, нам бы вечерние новости послушать, если можно, – сказал Костя.
– Отчего же, можно. Отведи молодежь, Даша, к телевизору, пусть слухают. Мы посидим немного, по рюмке дернем, тогда на ночлег будем устраиваться. Парня можем положить прямо здесь на раскладушку, а гостьи пусть в зале на раскладном диване устраиваются. Годится, Тамара?
– Спасибочки, Семён, мы хоть и незваные гости, но не хуже татарина, – с благодарной улыбкой сказала Тамара.
– Ну и славно! Дерну на посошок, да и будет, – удовлетворенно сказал Семён, наполняя свою рюмку, выпил. – Я смотрю, в стране бандеровский хор собирается. Хор без дирижёра не бывает, а кто у них дирижёр, Тамара Ивановна? Ни Турчинов вместо изгнанного президента, ни Верховная Рада, а американский гегемон, тот, кто развалил великую союзную державу. Я это вижу через снайперский прицел. Вижу, как нацелились враги наши на всё русское. На меня, на тебя. Не украинцы мы, на мой взгляд, нет такой нации, просто прозвище, только живём на этой земле исстари, которую большевики вдруг Украиной назвали. Татары в Крыму, они что – украинцы? Они как именовались татарами, так и сейчас называются, язык свой и веру блюдут, а нам с тобой не велят. Однако ты сопротивление оказываешь по-своему, по-бабски. – Семён плеснул в рюмку последнее из бутылки, смачно выпил. – Ладно, Тамара, распалился я, пошла эта политика псу под хвост. Я как дерну малость, так меня на спевки тянет, на казачьи старинные, и он затянул сильным баритоном:
Тамару Ивановну поразил необычайный голос Семёна, но больше слова, которые шли в унисон с настроением самого хозяина и гостьи, избравшей свой метод борьбы с нацистским режимом. И сама старалась подхватить мотив вполголоса да нести его за Семёновым напевом, он вроде невеселый, суровый, но не угнетал, а возвышал душу, утверждал русский характер, непокорный и горделивый. Семён вдруг оборвал песню, молвил хмуро, видно было, что и водка, и песня настроила его на критический лад:
– Пожар у нас, Тамара Ивановна, подстать прошлым великим, а ты уходишь от него. Вернешься, когда потушат. Я остаюсь не в качестве пожарного, а наблюдателя, чтоб сберечь своё добро. Оно ещё всем пригодится.
– Выходит, ты все же меня осуждаешь, но я тебе объяснила мотив бегства: не дам, чтобы мой внук стрелял в сторону ополченцев…
В кухню вошла Дарья и, обрывая беседу, сказала:
– Диван я вам раздвинула, простынки постелила, можно отдыхать с дороги.
Тамара Ивановна, угнетённая осуждением Семёна, села на край постели, задумалась о своём отчаянном бегстве, о том, что Семён сначала верно понимал, сказав: «Сопротивление ты по-своему оказываешь, не хочешь, чтобы внук стал в ряды нацистов». Однако неискренне, передумал, осудил. Бог ему судья. Сбережет внука. О сыне Андрее она теперь не беспокоилась: там останется до окончания смуты. Куда назад-то переться? Зажмут его тут, скрутят, в строй поставят. Вот ведь какой пасьянс политический получается. В доме обо всем таком ничего не думалось, чутьё материнское подталкивало к оберегу, там острота потери как-то тяжело не ощущалась, мол, временно оставляю нажитое на сестру. Как перед усопшим, что лежит в гробу в доме, родные в полной мере потерю не ощущают, но вот пришла минута, выносить стали, вот он, последний миг присутствия здесь хозяина, рев и слёзы градом, какие, казалось, выплаканы уж все давно. Однако остались они напоследок втрое горше прежних, со свинцовой тяжестью бороздят душу. Теперь, с удалением от дома, от слов Семёна, может и от песни, сердце защемило, слёзы непрошеные в тиши комнаты хлынули из глаз, заливая скорбью душу. Усадьба, дом не хуже, чем у Семёна. Он не мыслит без хозяйства дальнейшую жизнь, а она решилась. Знает, дом без хозяина – сирота. Легко ли сироте на белом свете, считай, Танечке? Молчаливая, печальная девочка. У неё квартира в многоэтажке двухкомнатная. Обидеть могут, надругаться, судя по почерку нацистов, оставленному вокруг города. Кто заступится за девушку, за дом мой, за её квартиру? Ополченцы далеко. К целому ли очагу вернутся, или как в Отечественную – к пеплу? Разграбят в два счета усадьбу, заселятся бандиты, истребят нажитое, загадят. Она слышит, как душа возле дома плачет, такого ли сумрака кто хотел?