Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 71)
Великие, переломные события! По земле катятся вагоны, движимые таинственной силой электричества, а над городом поднимаются в облака отважные воздухоплаватели. Правда, упомянутый выше воздушный шар с рекламой «Кисибелки», привязанный на северной границе выставки, лопнул при первом же подъеме, но никто при этом не пострадал, а вскоре в Прагу прибыл французский воздухоплаватель, однофамилец прославленного корсара Сюркуфа, чтобы продемонстрировать пражанам невиданный полет на шаре, окрещенном «Виктор Гюго». 11 августа, в половине пятого дня, бесформенная оболочка шара начала наполняться, раздуваться, округляться. Трибуны набиты до отказа, под трибунами тоже полным-полно. Вот симпатичный воздухоплаватель поправляет что-то на сетке и озабоченно поглядывает на небо — не собирается ли дождь… Вот он слюнит палец, чтоб узнать направление ветра, потом смотрит на карту. Помощники приносят небольшую корзину и якорь; мосье Сюркуф надевает легкое пальто…
— Сейчас полетит! — слышится в публике взволнованный шепот.
Приходит командир конного отряда «соколов»[41], которые намерены скакать за шаром по земле, и справляется у Сюркуфа, в какую сторону предполагается полет. Видимо — на Чаковице, Летняны и Кбелы; в одном из этих трех пунктов он, вероятно, и приземлится. «Соколы», не ожидая, пока воздухоплаватель влезет в корзину и даст сигнал отпустить шар, вскакивают в седла и опрометью мчатся к мосту через Влтаву, на Карлин, через Высочаны и дальше, — по дорогам и бездорожью.
Тем временем «Виктор Гюго» поднимается к небу; корзина, в которой сидит мосье Сюркуф, уже еле видна; над ней временами мелькает что-то двуцветное… Что это? Это мосье Сюркуф машет красно-белым флажком, отвечая на ликующие клики пражан.
Кавалькада «соколов» скачет во весь опор, ориентируясь на трубы чаковицкой пивоварни, «Виктор Гюго» уже у них над головами, вот он медленно снижается где-то в поле. Падает, падает! Из Чаковиц выбегают толпы, шар совсем близок, люди подбегают к нему как раз, когда он опускается на свекловичном поле.
— Про вас, про вас! — кричит из корзины по-чешски мосье Сюркуф. Люди не понимают, чего он хочет, потом только кто-то догадывается, что он просит веревку[42].
Толпа достигает многих сотен людей; сельский полицейский поддерживает порядок. В одну минуту воздушный шар сложен, как салфетка, упрятан в корзину, а корзина взвалена на одну из подвод, присланных из Праги, с выставки.
Теперь — в Чаковице, в трактир! «Пиво, пиво!», — с французским акцентом кричит героический воздухоплаватель. А в Чаковице как раз на гастролях драматическая труппа; антрепренер осведомляется у Сюркуфа, не хочет ли тот посмотреть представление, это недолго, они бы специально для французского гостя сыграли какой-нибудь французский водевиль. Сюркуф соглашается. Под неумолчные возгласы «Ура!» и «Слава!» все валят за ним, антрепренер сияет зал набит до отказа.
К вечеру вся экспедиция возвращается в Прагу, доблестный воздухоплаватель впереди, подвода с шаром сзади. Над выставкой дрожит зарево электрических огней, с башни Дворца промышленности вырывается белый луч прожектора, мечется над городом и гаснет вдали, в мягких сумерках погожей летней ночи.
А турникет щелкает и щелкает, на доске у входа уже обозначено, что прошло семьсот, восемьсот, девятьсот тысяч. Близок второй миллион!
Восемнадцатого сентября в Прагу прибыл император Франц-Иосиф. На вокзале, где под звуки австрийского гимна его встречали местные сановники во главе с наместником графом фон Тун, облаченным в великолепную парадную форму, и маршалом князем Лобковиц в парадном камзоле тайного советника, император произнес, в частности, фразу, напечатанную потом жирным шрифтом во всех газетах: «Я рад, что выставка так удалась».
Вид у монарха был довольно унылый, ибо он знал, что его ждет тяжкая работа, и не ошибся. После поездки на выставку, где ему пришлось выслушивать многочасовые речи, императору надлежало посетить Смихов, чтобы увидеть воздвигнутую в его честь триумфальную арку, потом новый Национальный музей и Национальный театр. На другой день, после аудиенции, которую он дал районным бургомистрам Праги, императора повезли к триумфальной арке в Старом Месте, потом снова на выставку, оттуда на Винограды, в монастырь на Слованах, в богадельню св. Варфоломея, на Вышеград и на Панкрац. Не миновала его и поездка на Жижков. В жижковской ратуше, где собрался весь муниципалитет, его величество расписался мелким почерком в книге почетных посетителей: «Франц-Иосиф». Потом он вышел на балкон и, как записано в анналах Жижкова, радостно озирал Базилейскую площадь, заполненную школьниками. В центре площади, утопая в цветах, стоял его бюст, а вокруг бюста девочки в белых платьицах, держа в руках зеленые гирлянды, пели австрийский гимн.
Монарх, явно тронутый, высказался потом в таком духе:
— Это было очень мило, благодарю вас.
Тем временем в ворота выставки прошел двухмиллионный посетитель.
5
В ноябре 1892 года, в разгар работы над трудом «Реrsönlichkeit und Charakterbildung» — «Личность и формирование характера», завершения которого, как говорилось в одном из многочисленных некрологов, жаждущая просвещения общественность ожидала с неугасающим интересом, тихо скончался Гуго Шенфельд, экстраординарный профессор философии немецкого университета в Праге, и, оплаканный обеими своими дочерьми, Марией Недобылевой и Лаурой Гелебрантовой, и семью внуками — пятью детьми Мартина и двумя сыновьями Лауры, Людвиком и Ахилом, — был похоронен в семейном склепе Шенфельдов на Вышеграде.
Недобыл встретил смерть тестя с благодарностью судьбе, ибо пособие, выплачиваемое им старику, было для него не только бременем, которое он нес с трудом и отвращением, но и источником бесконечных домашних ссор, длившихся уже двенадцать лет; с 1880 года Недобыл, как мы уже говорили, вдвое снизил содержание Шенфельду. Но если он тешился надеждой на то, что теперь, после смерти тестя, когда отпала причина супружеских ссор, у его домашнего очага настанет мир, счастье и покой, то он жестоко ошибался. Мария не забыла, что он обманул ее любимого отца, а тем самым и ее, сведя на нет ее жертву. Она не простила его, не перестала презирать за вероломство, и если прежде ему еще удавалось кое-как держать ее в повиновении, грозя, что он совсем перестанет помогать ее отцу, то после смерти Шенфельда Мария вовсе отказала ему в повиновении. «Я не хочу больше детей», — заявила она, исполненная отвращения и ожесточенной ненависти, когда, по окончании траура, Мартин снова стал домогаться того, что называл своим супружеским правом. И в ответ на его негодование, сказала ему твердо и ясно, что с окончанием его обязанностей перед ее отцом кончились и ее супружеские обязанности. Она родила ему пятерых детей и этим с лихвой рассчиталась за жалкую милостыню, которую он давал старику. Единственные обязанности, которые теперь у нее остаются, это долг по отношению к детям, который она намерена выполнять образцово, и воспитать их так, чтобы они стали образованными и благородными людьми, дорожащими своей честью, а главное, данным словом. Вот все, что Мартин может от нее ждать.
Разъяренный Недобыл ответил, что ему хорошо известно, как она воспитывает детей, к чему она склоняет их: на его же кровные деньги она настраивает их против родного отца, воспитывает змеенышей, волчат, бездельников и лежебок. Но пусть Мария не воображает, что он намерен мириться с этим. Мефодий пойдет в контору, станет экспедитором, хоть бы она, Мария, в лепешку разбилась, не желает он, чтоб сын был каким-то там Паганини, он будет порядочным человеком; Теодор займется комиссионной торговлей кожами; а для Виктора отец купит контору по продаже недвижимости. Что делать с Эманом, — будет видно, но Мария может быть уверена, что и Эман не станет ни прекраснодушным фантазером, ни философом, который на старости лет зависел бы от милостей зятя, как это случилось с отцом Марии.
Мария в свою очередь заявила, что лучше выбросится из окна, чем потерпит, чтобы ее Мефодий, будущий чешский Паганини, кончал жизнь возчиком и чтобы ее Теодор, у которого несомненный и ярко выраженный талант живописца, превратился в торговца кожами, или чтоб ее Виктор, который верховодит всеми мальчишками с улицы Гуса и возглавляет их походы на Жижкаперк, не сделался офицером. Она родила сыновей, она направляла их первые шаги, она учила их говорить, берегла их, нянчила, не спала ночами, когда они болели, тогда как отец даже не замечал их существования, и поэтому именно ей и решать их будущее. И пусть Недобыл соизволит разъяснить ей, с какой стати Мефодию быть экспедитором, если это дело — как он сам все время твердит семнадцать лет подряд, с самого дня свадьбы! — не приносит никакого дохода? А что приносит торговля кожами или спекуляция земельными участками?
Так они препирались долго и зло, пока наконец Недобыл, опасаясь, что не сдержится и даст дочери автора «Основ философии личности» хорошую затрещину, не выбежал из спальни, чтобы успокоиться на свежем воздухе или, по обыкновению, в обществе своих лошадей. И что же — те, о ком шел спор, его сыновья, собрались в соседней комнате и, несомненно, слышали все. Мефодий — бледный, с лицом, осунувшимся от тревоги, впереди него Теодор, сильный, плечистый, брови нахмурены, голова упрямо наклонена, Виктор, смуглый, улыбающийся, темные глаза бесстрашно устремлены на отца, а позади — девятилетний Эманек, светловолосый, худенький, рот перекошен от сдерживаемого плача. Стояли они здесь, видимо, затем, чтобы прийти на помощь матери, если бы случилось то, что заставило Недобыла бежать, то есть если бы он поднял руку на жену; и вид сыновей, чуждых, незнакомых, враждебных, переполнил меру его горечи.