Владимир Нефф – Испорченная кровь (страница 65)
Переведенный в общую камеру, Карел получил право раз в месяц, на четверть часа, принимать посетителей. Когда Анка приехала к нему в первый раз, он испугался, увидев, до чего она изменилась, как похудела и извелась за эти три года. И в ее пристальном взоре он прочитал такой же испуг. Чтобы не огорчать Карела, Анка не сказала ему о смерти брата. Самой ей живется хорошо, уверяла она, ходит она стирать и убирать, и жилец, которому она сдала пристройку, исправно платит, — столько же, сколько Карел когда-то платил Фекете.
— С кофе? — спросил Карел.
— Без, — ответила Анка.
— А Пепа пишет?
— Пишет. Хорошо живет, ждет нас… — И Анка быстро заморгала, чтобы смахнуть слезы.
7
В 1889 году, когда Карел пятый год сидел в тюрьме, в Париже собрался 14 июля Первый международный рабочий конгресс, «съезд преступников», как назвала его официальная европейская печать. Съехались делегаты от двадцати наций, в том числе русские, впервые тогда принявшие участие в международных конгрессах, и по этому случаю Георгий Валентинович Плеханов, один из основателей социал-демократической партии России, произнес свою знаменитую речь о том, что победа революционного движения в России будет победой пролетариата всего мира.
В субботу двадцатого июля конгресс принял решение, чтобы в память чикагского кровопролития, происшедшего три года назад первого мая, объявить этот день праздником рабочих всего мира, праздником труда и интернациональной рабочей солидарности. Пусть рабочие разных стран проведут манифестации так, как позволяют им местные условия.
Приближалось Первое мая 1890 года.
Уже за день, за два до него состоятельные люди во всех больших городах Европы заколотили окна своих домов и разъехались по загородным местам. Первого мая закрылись трактиры, войска были приведены в боевую готовность, как в военное время. Парижские бульварные газеты предсказывали на Первое мая светопреставление: приличных граждан вырежут, их имущество разграбят. В Праге редактор Юлиус Грегр писал в своей газете: «Не позволяйте отравлять сознание наших рабочих, чьи сердца исполнены любовью к отечеству, ядом международного социализма, который проник к нам от немцев. Запретите Первое мая, не учите рабочих бездельничать!»
За неделю до Первого мая пражские рабочие подали ходатайство о том, чтобы полиция разрешила им первомайский митинг. Полицеймейстер, приняв рабочую депутацию, молча, сложив руки за спиной, походил по кабинету, потом остановился и сказал:
— Вот что, господа, я мог бы запретить это ваше празднество, сборище и все, о чем вы просите, но я этого не сделаю. Пусть вся Прага, которая вас так боится, увидит, что за вами никого нет и нет у вас никакого влияния. На вашей стороне несколько шальных голов, вот и все.
Настало Первое мая — четвертая годовщина смерти Пепы.
В Париже, на обезлюдевшие бульвары Капуцинов, Мадлен и Сен-Мартен, широкой полосой пролегающие через центр города и в тот день словно вымершие, — двери ресторанов и магазинов заперты, жалюзи всюду опущены, — рано утром вышли десятки тысяч пролетариев города и его окрестностей от самого Сен-Дени, Венсенна и Ссо, и с пением «Марсельезы» хлынули через площадь и мост Согласия к Марсову полю. Кое-где отряды кавалерии тщетно пытались прорвать их ряды. Полиция укрывалась в надежных местах и арестовывала демонстрантов только там, где это было не опасно: ее жертвами оказалось немало людей, не имевших ничего общего с празднованием Первого мая, и среди них даже престарелый маршал Мак-Магон, который был так уязвлен этим, что захворал и вскоре умер.
В Вене восемьдесят тысяч рабочих двинулось маршем к Пратеру. Во Франкфурте произошло кровопролитное столкновение с войсками: рабочий, шагавший во главе колонны, вынул из-за пазухи красный шарф, командир карабинеров принял это за условный знак и скомандовал открыть огонь.
В Праге в этот день разразилась всеобщая забастовка. Не дымили фабричные трубы, пусто было на строительных лесах, ни один зеленщик не приехал на рынок, лавки стояли запертые. Полицейское управление поддерживало телефонную связь с банками и казармами. Парк «Королевский заповедник», где в прошлые годы на первое мая с утра играл оркестр на гулянье состоятельных пражан, на этот раз был пуст.
К одиннадцати часам рабочие колонны со всех сторон потянулись па Стршелецкий остров, где был назначен митинг.
«Особенный день! Удивительное настроение! — писал Неруда[38] в своем знаменитом майском очерке. — Никакого страха нет, мне даже не пришло в голову, что он возможен, — о страхе нечего и думать! — а какое-то смутное предчувствие чего-то неизвестного, неведомого. Именно такое ощущение властно овладело мною… Красные розетки, красные галстуки… В голове молнией блеснуло воспоминание о Парижской коммуне, о красных знаменах анархистов. Впервые я увидел на груди у людей этот густо-красный цвет мирового социалистического движения и вздрогнул. Удивительно, удивительно! Те же цвета — черный на темно-красном фоне — реяли над головами гуситов, воителей за свободу совести, а ныне реют над борцами за полное гражданское равенство… Толпы идут сплошным потоком, но шума немного. Рабочие шагают почти молча, так же как они идут вечером с работы: безмолвные, скупые на слово, с решительными лицами, а сегодня их лица выражают поистине железную непреклонность. Ну, погляди, погляди на них, видишь эту «стихийную силу», она написана на их лицах. Но тебя не охватывает страх, потому что ты чувствуешь, что этой силой владеет идея. И вдруг, словно чудом, ты постигаешь смысл Первомая, вдруг понимаешь, насколько сегодня разом изменилась вся общественная и политическая обстановка, и изменилась она не только на сегодняшний день!»
Было Первое мая 1890 года.
8
Арестанты в тюрьме Штейн мерли как мухи от истощения, от недостатка света и солнца, от отчаяния, цинги и чахотки. Из пяти соседей Карела первым начал покашливать «медвежатник» Дидерих, он худел, нос его, все более походивший на птичий клюв, резко выделялся на осунувшемся лице, желтом, но с неестественными нездоровыми красными пятнами на щеках.
В ту же пору — то есть в начале 1890 года — молодой красивый арестант, по фамилии Крайч, сидевший за какие-то проступки против нравственности, начал вполне серьезно говорить о том, что он, собственно, находится в тюрьме совершенно добровольно, ибо стоит ему захотеть, он мог бы разрушить всю крепость до основания, сровнять ее с землей одним поворотом цветного камушка на перстне, которое подарил ему некий индус, — этот перстень обладает волшебной силой выполнять любое его желание. Так вот, если бы он повернул камешек, то оказался бы на свободе, зато все остальные узники погибли бы; поэтому он, Крайч, и удержался, не повернул камешка и даже позволил отобрать перстень. Другими словами, он пожертвовал собой ради своих будущих товарищей по заключению, по теперь, видя, какие они скоты и негодяи, начинает жалеть об этом.
Эта навязчивая идея переросла в ненависть к тем, кто, по его мнению, был обязан ему сохранением жизни, а ненависть перешла в бешенство. После того, как однажды ночью Крайч пытался убить своего соседа кувшином, его увели, и больше он не возвращался в камеру.
— Заковали и посадили в темный карцер, — решили оставшиеся. — Недели через две ему каюк.
В самом деле, через две недели на колокольне тюремной часовни раздался заупокойный звон.
— Так ему и надо, подлецу, — сказал Дидерих.
А у самого вскоре хлынула кровь горлом, и его перевели в тюремный лазарет, и неделей позже заупокойную звонили по нему.
Заключенные сообщались между собой с помощью телеграфной системы, разработанной целыми поколениями узников и доведенной до удивительного совершенства. Вести и обрывки вестей с воли, проникавшие в крепость извне, как и внутренние тюремные новости, с поразительной быстротой передавались с этажа на этаж, из корпуса в корпус. Однажды, в апреле 1890 года, недели за две до славного Первомая, в тюрьму проникла весть, что в центре Вены, на военном плацу Шмельц в Лерхенфельде, рабочие собрались на митинг и произошло кровавое столкновение с полицией, было много убитых, еще больше раненых и арестованных.
— Надо ждать пополнения, — толковали меж собой арестанты.
Суды действовали с быстротой, которую не преминула похвалить австрийская печать. Через три недели после лерхенфельдского побоища в крепость Штейн привезли группу осужденных организаторов митинга. Однако в камеру Карела, хотя в ней освободилось две койки, не поместили ни одного из них; после утверждения упомянутого дополнения к закону против социалистов, администрация тюрьмы строго следила за тем, чтобы в одной камере не оказалось двух революционеров, как официально именовали осужденных социалистов. А в камере Карела один революционер уже был — он сам.
Новых арестантов, наголо остриженных, с белыми платками на шее, Карел увидел на следующий день во время прогулки и узнал среди них только одного — Гафнера. Тот ходил, тяжело опираясь на палку, которую ему оставили с разрешения тюремного врача, — прямой, с застывшим лицом, сильно изменившимся после того, как ему сбрили усы. Карел старался поймать его взгляд, но Гафнер, казалось, ничего не хотел видеть, ничем не интересовался, ничего не замечал. Он понимал, что игра его проиграна, работа закончена, этого заключения ему не пережить, и заботился уже только об одном — как бы, наперекор физической слабости, наперекор страшной боли, которую он испытывал при каждом шаге, сохранить человеческое достоинство. Он давно знал, что надежды тех, кто воображает, будто социальная революция победит очень скоро, наивны и что, во всяком случае, сам он ее не дождется. Но судьба оказалась к нему еще безжалостнее: ему не суждено даже встретить на свободе первый праздник объединенного пролетариата — Первое мая 1890 года.