Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 59)
Даже по вечерам супруги Недобылы не давали себе роздыху — обсуждали программу на завтра, Валентина сидела над бухгалтерскими книгами, Мартин своим самым красивым, «гуманистическим», почерком писал деловые письма, а покончив с этими занятиями, они без устали и скуки толковали о том, что бы надо починить, куда заехать, с кем поговорить, что улучшить. Валентина высказывала порой столь грандиозные идеи и так последовательно проводила свой принцип — выброшенное в окно возвращается сторицею через дверь, — что Мартину приходилось крепко сдерживать себя, чтоб не обнаружить недовольства и не быть обвиненным в сквалыжничестве, как это случилось, например, в январе шестьдесят четвертого года. Стояли такие сильные морозы, что замерзли даже фонтаны, и Пецольд, бывший рабочий на уксусном заводе, уже несколько месяцев работавший грузчиком у Недобыла, вернулся из поездки с руками, обожженными до мяса, покрытыми волдырями, с растрескавшимися ногтями. Что же с ним случилось? Да что — заехал в харчевню и, согревши желудок, попробовал согреть и озябшие руки способом, каким, он видел, это делали его товарищи, которые, облив руки спиртом, зажигали его. Тут нужна была сноровка, нужна была ловкость! Когда огонь разгорится и начнет припекать, следовало быстро спрятать руки под мышки и сильно прижать их, чтоб задушить пламя, — и тогда уже на целый день человек избавляется от хлопот, потому что подпаленная кожа-де не боится холода. Пецольд, новичок в этом деле, испугался, когда на руках у него заплясало пламя, потерял голову и, вместо того чтобы спрятать руки, замахал ими, принялся колотить ими об стену, от чего пламя только пуще разгорелось; тогда он в отчаянии бросился на улицу, к фонтану, а в бассейне, ясное дело, был сплошной лед…
Суровое время, суровые нравы; да и холода, пожалуй, были тогда сильнее теперешних, когда сама природа словно приспособилась к нашей изнеженности. Но Валентина не желала оправдать несчастье грузчика суровостью эпохи, в которую ей суждено было родиться. Она упрекнула Мартина, что во всем виноват он: еще в прошлом году, помнится, она уговаривала его выдать на зиму кучерам и грузчикам по паре добрых теплых рукавиц, а он, скупердяй, ответил тогда, что, мол, если они такие нежные, то пусть покупают себе рукавицы сами.
Тогда Мартин разозлился, прикрикнул на Валентину, что нечего ей рассуждать о вещах, которых она не понимает: что делала она, пока он столько лет ездил с фургонами в мороз и непогодь, да без всяких там дурацких рукавиц? — сидела за печкой, чулки вязала; так что пусть молчит теперь. Валентина, конечно, не осталась в долгу, и ссора вышла долгой и крутой.
Однако подобного рода несогласия случались не часто, и не будь маленького облачка, портившего им настроение — а именно того, что столь желанное обоим дитя все не появлялось, — супружеская жизнь их была счастливой, пусть не такой утонченной и элегантной, как у Борнов, зато полной и интересной.
12
Когда церковные колокола города-крепости Градец Кралове оповестили о наступлении полудня, а трубы и барабаны караульных рот призвали к молитве солдат австрийских и саксонских полков, расположившихся на необъятной холмистой местности к северо-западу от города, между Лабой и речкой Быстршицей — к старинной гостинице «У города Праги» в градецком предместье съезжался австрийский генералитет, генеральнейший из всех генералитетов — командующие армейскими корпусами, генералы от кавалерии, начальники генеральных штабов, все мужи заслуженные и орденоносные, с шитыми золотом воротниками и серебряными звездочками — или с воротниками, шитыми серебром, но звездочками золотыми, служившими внешним обозначением их высоких, внушающих почтение и трепет званий. Сюда, на генеральный военный совет, созвал их всех письменными и телеграфными извещениями сам фельдцейхмейстер рыцарь Бенедек, полновластный начальник северной австрийской армии, верховный главнокомандующий, не имевший над собой уже никого, кроме самого императора Франца-Иосифа; но тот был далеко и не имел понятия о сложившемся положении.
Большинство мирного населения было выдворено из Градца Кралове, валы и степы укреплены палисадами и земляными насыпями, над которыми торчали в небо короткие черные пушки, река запружена бревнами, вбитыми между мостовых опор, чтоб вода разлилась по низине перед крепостью. Окрестности города, всхолмленные будто в предупреждение о том, что невдалеке начнутся пограничные горы, — и бесчисленные, ныне опустевшие белые деревеньки и хутора, рощицы и сады, выжженные сухим летним зноем, — все это казалось странно и неестественно измененным оттого, что по ним усердно и на первый взгляд беспорядочно суетились крохотные фигурки, мельтешившие по затоптанным полям, по невиданно ярким цветам, покрывавшим луга, холмы и ложбины. Замолкли голоса мирной деревенской жизни — не слышалось ни пенья петухов, ни собачьего лая, и пушки, зиявшие черными жерлами в сторону Быстршицы, тоже пока немотствовали. Колокола отзвонили, и оттрубили трубы, призывающие к полуденной молитве, и наступила тяжелая, гробовая тишина. К этому времени уже все генералы собрались в гостинице «У города Праги», и адъютант Бенедека, подполковник Мюллер, постучал в дверь личных апартаментов своего начальника, чтобы сообщить ему, что его ждут.
Его ждут… Сказать-то просто, и понятно, что его ждут, когда он сам созвал их, но что он может им сообщить, какую генеральную мысль, какую полководческую идею предстоящей битвы, если ни одна не приходит в голову! Какой стратегический план развить, если нет у него никакого? Он созвал их потому, что они ожидали, чтобы он созвал их; теперь они ожидают услышать от него что-нибудь основополагающее, тактическое, что-нибудь из военной науки, например о движении обхвата, о взаимодействии, или что-нибудь вроде «такой-то корпус ограничивает свое движение с тем, чтобы ни одна его часть не оказалась южнее такой-то линии, между тем как такая-то дивизия прикрывает такое-то соединение, чей фронт обозначен такими-то ориентирами…». Да, но как все это сказать им, как говорить с ними на их профессиональном жаргоне, если он его не знает? Презирая смерть, броситься во главе своих войск в жестокую сечу, увлечь людей примером доблести — вот его дело, в этом он разбирается, так он воевал восемнадцать лет назад в Италии, под Мантуей, под Маркарией, так повел атаку на Куэтатон и одержал победу, так отличился под Гойтом, Моэтарой и Новарой, покрыл себя славой под Сольферино — всегда в первых рядах, всегда с обнаженной саблей, лицом к лицу со смертью. Но — движение обхвата, и взаимодействие, и прикрытие флангов и прочая новомодная тактическая дребедень — нет, увольте, господа! — Однако никто не думал увольнять его.
— Вас ждут, ваше превосходительство, — сказал подполковник Мюллер, и Бенедек, примирившись с неизбежностью, прилежно склонившийся над картами, разложенными по столу, словно не мог оторваться от разработки своего плана, нетерпеливо помахал адъютанту сухощавой старческой рукой: ладно, ладно, сейчас приду.
А в сводчатом зале гостиницы, с черно-коричневыми стенами и потолком, прокуренными крестьянами и возчиками, которые с незапамятных времен сиживали тут за кружками пива, собрались носители самых громких имен австрийской аристократии — эрцгерцоги, графы и бароны, важные, воинственные фигуры, старики, в большинстве своем плечистые, толстощекие, гордо выпятившие грудь, осанистые, с импозантными усами и бородами, надменные и торжественные; на первом месте — генерал-майор граф Гондрекур, командир Первого армейского корпуса, которым ранее командовал граф Клам-Галлас, но был отрешен от должности за то, что приказал трубить отступление, когда наши уже побеждали, чем и вызвал поражение австрийских войск под Ичином; далее барон Габленц, командир Десятого корпуса, граф Тун, барон Пидолл, начальник саперов, граф Фестетикс и другие, все вежливо-высокомерные и выжидательно-натянутые по отношению к незначительному рыцарю — фельдцейхмейстеру, которого каприз императорской военной канцелярии поставил им в начальники.
И при виде их, иронически-чопорных, колесом груди, увешанные орденами, Бенедек с удовлетворением ощутил прилив дикой ярости, того же слепого бешенства, которое гнало его туда, где сильнее всего полыхало пламя битвы и делало его, как он воображал, неуязвимым. А, вы хотите услышать от меня инструкции о движении обхвата, о взаимодействии, о продвижении туда-то и туда-то, — подумал он, — но ведь если я дам вам самые прекрасные инструкции — вы все равно не выполните их, наплюете на них и будете действовать по собственному разумению, о высокорожденная чернь! — каждый на свой страх, как сделал граф Штернберг, которого я отправил с депешей к саксонскому кронпринцу, — от этой депеши зависел исход боя под Ичином, а он преспокойно сунул депешу в карман и уехал погостить к родным в Миличевский замок! И что же — он будет наказан? Привлечен к военному суду? Расстрелян? — Ничего ему не сделают! Но погодите, бездельники, еще не всем дням конец, и лев Мантуи и Сольферино еще не потерял зубов!
Раздраженным, чуть ли не лающим тоном пригласил он сесть генералов, стоявших в небрежных позах, и заговорил короткими, отрывистыми фразами, то выкрикивая слова так, что отдавалось под закопченным сводом, то понижая голос до старческого, еле слышного шепота, кашляя и нервно покручивая острые, торчащие вверх, кончики усов. Можно было бы легко устранить последствия наших поражений и поднять упавший дух армии, — сказал он, — если бы господа офицеры подчинились той самой дисциплине, какую они требуют от солдат, и если бы они меньше критиковали, меньше рассуждали, чем это у них в обычае, зато больше бы слушались и воевали. Все только и заняты, что тактическими выкладками, каждый воображает себя маленьким Наполеоном, всем хочется обхватывать, предупреждать, заставать врасплох и все такое, а как подойдет надобность издать ясный и вразумительный приказ, сказать: ты поведешь свою роту туда-то и продержишься там во что бы то ни стало, — тут господа офицеры почему-то теряют все свое красноречие. Но теперь всем этим нравам конец: он, Бенедек, с этого момента будет с нелицеприятной строгостью требовать самой железной дисциплины, потому что одной лишь дисциплиной можно остановить процесс разложения нашей армии, а остановить его безусловно необходимо.