18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 36)

18

Лавка понравилась Борну — только была она очень запущена и требовала основательного ремонта; пани Валентина ему тоже понравилась, только манеры ее следовало бы несколько облагородить, и Лиза пришлась ему по душе, только надо было разбудить ее, отучить от гнусавой речи. И так как воскресный обед с прогулкой на Жофинский остров для обозрения воздушного полета может стать опасно обязывающим для мужчины в расцвете лет и хорошего положения — ведь наперед никогда нельзя знать, а осмотрительность — мать мудрости, — то Борн, не мешкая и не колеблясь, отправился, как сказано, на Цепную улицу.

Банханс был человек корректный и осторожный, он предпочитал изъясняться одними цифрами и даже когда прибегал к обыкновенным словам, то сведения его были столь же сухи, как цифры — но клиенты его, как правило, только цифрами и интересовались. На пани Валентину Толарову была заведена отдельная карточка, и Банханс без проволочек мог дать Борну следующую утешительную информацию.

Господин коммерции советник Людвик-Густав Толар, торговец хмелем, ликвидировавший свое предприятие в пятьдесят четвертом году по болезни, умер в пятьдесят девятом, завещав половину состояния супруге своей Валентине, в девичестве Местковой, а вторую половину — дочери от первого брака Элишке, по-домашнему Лизе. Доходный дом по Жемчужной улице, в равных долях поделенный между пани Толаровой и ее падчерицей, имеет в первом этаже помещение для магазина и шесть квартир и приносит около трехсот гульденов чистой прибыли в квартал. Наличность, также поделенная поровну между обеими наследницами, составляла в момент смерти завещателя около пятидесяти тысяч, помещенных в сберегательной кассе. Мать и дочь ведут скромный образ жизни, и можно предположить, что за годы, истекшие со дня смерти завещателя, капитал не претерпел сколько-нибудь значительных изменений.

— А относительно политических убеждений дам Толаровых вы ничего не знаете? — спросил Борн.

— Простите, что? — удивился Банханс. — Какие политические убеждения?

— Я имею в виду… являются ли они патриотками, славянофилками, автономистками, говорят ли открыто на родном языке…

Банханс нахмурился.

— В этом, простите, не могу служить, — холодно сказал он. — Я подобными вещами не занимаюсь. Не моя область. И — с вас причитается двадцать гульденов, прошу прощения.

Вскоре после этого в конторе Банханса появилась полная дама в сиреневом туалете для прогулки, с вуалеткой, прикрывавшей свежее лицо; она попросила «референции» о том самом молодом человеке, который — о чем ей не было известно — только что интересовался ее собственными делами. Хотя на этот раз объектом «референции» был не пражанин, а венский чех, всезнающий Банханс удовлетворил любопытство дамы, даже не связываясь со столицей. И пани Толарова с удовлетворением услышала, что Борн не лгал, утверждая, что занимает в фирме Ессель место управляющего, сделавшись таковым в двадцать пять лет, что в свое время возбудило внимание и некоторое удивление в венских торговых кругах; что семья Борна, без сомнения, весьма прилична, о чем можно судить хотя бы по тому, что его родная сестра замужем за фрайгерром фон Шпехтом. («Какой скромный, — подивилась про себя пани Валентина. — Даже не похвастался, что зять у него настоящий дворянин!») А если пани Толарова хочет узнать, какое у Борна жалованье, то Банханс и это сообщит ей, только на запрос потребуется четыре-пять дней.

Да, конечно, пани Толаровой интересно это знать.

— И не можете ли вы, господин Банханс, разведать еще… каковы его… — Она запнулась, подыскивая выражение. — Каковы его нравственные устои?

— Какие устои? — не понял Банханс,

— Нравственные, — повторила пани Валентина. — Ну, бегает ли за юбками, кутит или, не дай бог, социалист?

И опять нахмурился Банханс. «Чем только не интересуются нынче!» — подумал он.

— Простите, тут я вам помочь ничем не могу, — холодно ответил он. — Доходы — пожалуйста, на то я и есть, доходы я вам разузнаю до последнего крейцера. Но — политика, патриотизм, нравственность… Такими делами я не занимаюсь, что вы, — ведь этак знаете до чего можно докатиться!

Пани Толарова согласилась с ним.

6

В тот же богатый событиями день Борн послал своему венскому шефу подробный отчет о том, как после долгих поисков ему удалось найти хорошее помещение для филиала, и выразил убеждение, что господин Ессель останется доволен, когда сам приедет в Прагу взглянуть на него. Недостаток тут лишь один — то, что это помещение освободится только в начале следующего квартала, то есть с первого января будущего года. А так как отделку помещения можно будет начать не ранее чем через два месяца, то Борн просит у господина Есселя месячный отпуск, который он намерен использовать, чтобы завязать необходимые связи в пражских торговых кругах.

Борн писал, переписывал, рвал и заново сочинял письмо — неохотно, с трудом, так как знал, что неискренен, что ведет не совсем чистую игру со своим хозяином, который всегда был к нему добр. Но что же делать, милый боже, что делать? — думал Борн, сидя в номере отеля «У голубой Звезды», и грыз ручку в поисках наиболее близкой к правде формулировки, но притом такой, чтобы она как можно надежнее убаюкала Есселя, утвердила его в мысли, что все идет хорошо. Это непорядочно, спору нет, непорядочно водить за нос славного старика, который всегда относился ко мне как родной отец. В том-то вся и загвоздка: он относился ко мне как отец, но именно тем, что оберегал и возвышал меня, как отец, не будучи отцом, он возбудил против меня зависть и злобу других. Пока он жив, пока он дышит, я в безопасности, но как только он закроет глаза — ах, с каким наслаждением погонят меня в три шеи die lachende Erben, хохочущие наследники, с какой радостью займет мое место хотя бы der schöne Rudi[26], бездарный племянник хозяина, этот тупица и развратник — зато, увы, ближайший кровный родственник!

Наверное, стыдно покидать тонущий корабль тайно, но боже мой, могу ли я покинуть его открыто? Конечно, я мог бы пойти к Есселю и сказать ему прямо в глаза: вы стары и немощны, господин шеф, больно смотреть, как вы дряхлеете душой и телом, дни ваши сочтены, а следовательно, сочтены и дни моей службы в вашем предприятии. Служил я вам почти так же долго, как Иаков Лабану, но не выслужил ни Рахили, ни пестрой овцы — я так же гол, как и был, когда поступил к вам, и пожал я одну лишь вражду к себе, — позвольте же и мне позаботиться о собственных интересах, позвольте наконец потрудиться в свою пользу, после того как я столько лет трудился для вас, и позвольте мне вернуться к своим, на родину, в чешскую Прагу. Вероятно, честнее было бы сказать так — но не будет в такой речи ни милосердия, ни человечности, и вдобавок, ни капли разума, потому что не могу я добровольно отказаться от своего положения, пока не закрепился в другом месте, пока не подготовил себе возможность встать на собственные ноги. Вот каковы мои дела, мое положение, и такова жизнь — я беден как церковная мышь и должен думать о том, как бы не утонуть, и нечего напрасно корить и упрекать себя за то, что ты поступаешь так, как тебя вынуждают поступать обстоятельства.

Итак, Борн все отлично обосновал и оправдал себя в собственных глазах; и все-таки он был очень рад, когда неприятное дело осталось позади, а письмо Есселю наконец запечатано и отправлено на почту. Вечером, перед сном, он долго смотрел в окно; стоял конец октября, но погода держалась теплая; Борн смотрел, как тихо, несмело шумит засыпающий город, и чувствовал себя очень молодым и полным буйной силы. Звезды переливались над черными силуэтами шпилей и крыш — одна звезда, очень красивая, голубая, трепетала на острие одной из двух башен Тынского храма, и башня сама трепетала, будто старалась удержать звезду на своем острие. Не спуская глаз со звезды, Борн прошептал:

— Ты будешь, будешь моей!

Он сам в ту минуту как следует не знал, что имеет в виду и кого собирается завоевать — Прагу или Лизу, а может, самое звезду; произнес он эти слова просто так, в порыве чувств, и еще потому, что в эту минуту безгранично верил в себя, снедаемый жаждой завоевывать, строить, менять все на свой лад. Но все же, пожалуй, слова его относились к городу: когда под окном раздался немецкий говор — по притихшему Коловратову проспекту прошли двое прохожих, — Борн повторил, на этот раз уже определеннее:

— Ты будешь, будешь чешской!

Одинокий извозчик плелся к Конному рынку, из-под арки Пороховой башни вышла группа в пять-шесть солдат, с ранцами на спине, с деревянными сундучками, подвешенными на груди, грохоча тяжкоковаными сапогами, они свернули в Длажденую улицу, к вокзалу. Два окна на втором этаже в доме напротив погасли. А в Вене это самый оживленный час — из театров валят толпы, коляски со стуком катятся по Рингу двумя бесконечными рядами — один, сплошной, вперед, другой, такой же сплошной, назад — нарядная разноплеменная публика заполняет рестораны…

— Ты тоже будешь богатой и шумной! — шепчет Борн, обращаясь к спящей, скудно освещенной улице; и еще, в беспричинном восторге, которым дарит людей молодость и взволнованное предчувствие надвигающихся великих перемен, улыбаясь и глубоко вдыхая прохладный ночной воздух, он говорит: