Владимир Мухин – Внезапный выброс (страница 46)
«Вот, оказывается, какой ты гусь!» — взорвался и Егор Филиппович. И так, споря, доказывая, он незаметно для себя начинал произносить слова уже не мысленно, а вслух, но речь его заглушали свист сжатого воздуха и дробь отбойных молотков. И никто, кроме него самого, не знал, с кем и о чем он там речи ведет.
Горноспасатели работали беспрерывно. Стук отбойных молотков обрывался лишь на время смены отделений, но через две-три минуты они снова начинали греметь. С каждым часом их удары становились все громче и громче. Комарников, Чепель, Тихоничкин, Хомутков уже настолько привыкли к этому нарастающему стуку, что, когда вдруг наступившая тишина продлилась больше, чем обычно, — сразу насторожились.
— Видать, пики меняют, — сказал Хомутков.
— А до этого не меняли разве? — возразил Тихоничкин.
— Шланг сорвало, — авторитетно заявил Чепель.
Комарников дотянулся до шахтофона:
— Что случилось?
— Продолжайте леченье по прежней схеме. Связь временно прекращаем, — скороговоркой выпалил Комлев. А потом шахтофон донес беспорядочное позвякиванье респираторов горноспасателей и как бы исчез, перестал существовать, — ни один звук не тревожил его мембраны.
И всем стало не по себе, жутко стало: прекращены спасательные работы! На такой шаг идут лишь при чрезвычайных обстоятельствах, когда вести их невозможно, совершенно невозможно. «Что стряслось? Что?» — спрашивали они друг друга и никто не мог ничего сказать, даже гадать не решались.
И вдруг Хомутков захлебисто заорал:
— Бригадир, — вентиляция!
Комарников подбросил на ладони горсть пыли. По ее движению определил: началось перемещение воздуха.
— Проткнулись, — вскочил Тихоничкин и пополз, пополз отыскивать место прибоя.
— Назад! — властно крикнул Комарников. И уже тише велел Чепелю: — Возьми у Марка самоспасатель, захвати газоопределитель и разведай. Смотри, снизится кислород до семнадцати — включайся.
…Неожиданно замельтешил красный огонек, послышался спотыкающийся бег и хриплое, прерывистое: «Спа-а-се-ны-ы!..»
И сбивчивый нарастающий топот, и захлебнувшееся от радости «Спа-а-се-ны-ы!..», и редкие грузные шаги, и красный огонек, в лад им метавшийся из стороны в сторону, были настолько неожиданными, что каждый из четырех подумал: чудится мне, бред… И лишь когда рядом с Комарниковым грохнулся обессилевший, задохнувшийся от бега и радости шахтер, все увидели, что перед ними не прибредившийся — настоящий Ляскун, а придя в себя окончательно — бросились навстречу красному огоньку, который и раскачивался и приближался все медленнее и медленнее. Но и тогда, когда тот огонек упал у «шипуна», Чепель и Тихоничкин все еще не могли поверить, что Марина, Ермак, Пантелей Макарович вышли из той самой «печи», по которой сразу после выброса Чепель и Тихоничкин поднимались на просек, чтобы пробраться в лаву.
Оправясь от изумления, Комарников заметил прежде всего, что Марина, Жур и Ляскун до нитки мокры, И голос Егора Филипповича стал властным:
— Матвей, белье и спецовку — Пантелею Макаровичу. — Повернулся к Тихоничкину: — Ты — Ермаку. А ты, — кивнул Хомуткову, — Марине. — Помедлив, добавил: — И помогите переодеться.
Хомутков потянулся помочь Марине, но Ермак, перехватив одежду, отстранил его.
— Сам управлюсь… — Заслонив собой Марину, переодел ее, угрюмо бросил: — Как огонь… Сгорит девка…
Комарников с нежностью и жалостью смотрел на нее. Так же, когда болела воспалением легких, металась, бредила, часто и хрипло дышала его Люба. Вспомнилось ему и то, что через каждые четыре часа ей вводили пенициллин. Он взял пластмассовую коробочку, поднес к лампе, пересчитал. В ней осталось двенадцать шприц-тюбиков. Из другой коробочки достал упаковку аспирина. Она была еще не начата. «Леченье продолжать по той же схеме». Про себя ответил Комлеву: «Схему оставим, а пациента — заменим». Сказал Ермаку:
— Клади Марину вот сюда, рядом со мной.
— Зачем?
— Укол…
— Сам сделаю.
— А сумеешь?
Украдкой наблюдая за неторопливыми, очень бережными и оттого, знать, неуверенными движениями Ермака, старавшегося закрыть Марину от посторонних взглядов, Комарников невольно улыбнулся: «Эх, стареть ты начинаешь, товарищ партгрупорг. На твоем участке такая любовь разыгралась, а ты, не случись несчастья, так бы и не узнал о ней до самой свадьбы». Потом протянул Ермаку таблетку:
— Пусть проглотит, это аспирин.
И повернулся к Чепелю.
— Матвей, подсчитай остатки и без меня — ни грамма! Мы поговеем. Все, — его взгляд задержался на Марине, Ермаке, Пантелее Макаровиче, — им. Горючее давай мне.
Тихоничкин с мольбой посмотрел на два перешедших из рук в руки бронзовых цилиндрика. Комарников сдвинул брови:
— Потерпи, Максим, их спасать надо.
Тихоничкин обхватил колени и закачался вперед-назад.
— Марк, — окликнул Егор Филиппович Хомуткова, от холода по уши закопавшегося в пыль, — выключи два аккумулятора, одним обойдемся. И вентиль закрой, «Шипун» дует, вентиляция есть — воздуху хватит.
Полусумрак и однообразный шум «шипуна» действовали усыпляюще, но Комарникову не спалось. Он был взбудоражен свершившимся. Вспомнил записку Комлева и рассмеялся. «Хитер, бестия! На мякине старого воробья провел. Начни уверять, что из лавы все, как тогда, в первый раз, Варёнкин и его товарищи, выскочили, я бы еще, может, и усомнился. А он вишь как выдумал — «и с вами, четырьмя, хлопот не оберешься». Так убаюкал, что потом, когда шахтофонную связь навели, мне и невдомек было тот вопрос повторить».
Уверенность, что самое тяжкое — позади, наполнила его умиротворенностью. Нервное напряжение, державшее Комарникова в своих руках почти шесть суток, спало, и он вдруг почувствовал глубокую усталость.
— Егор Филиппович, — тронул его за плечо Чепель, — время укол делать.
— Кому?
— Тебе.
Комарников посмотрел на часы:
— И верно, пора. Только не мне.
— Забыл, что врач наказывал?
— Помню. Но есть среди нас человек, которому уколы нужнее, — Комарников осветил Марину. Она по-прежнему дышала часто и трудно. — А ну замерь ей температуру.
Чепель отстранил тяжелую руку Ермака, укрывавшего Марину своей курткой. Тот вздрогнул, сел. Увидел градусник, раскрыл ладонь. Когда термометр возвратился к Егору Филипповичу, столбик ртути стоял на отметке 39,2.
— Антибиотик, аспирин, молоко, минеральную воду.
Комарников поймал себя на том, что, делая назначения, подсознательно подражал хирургу, лечившему его в госпитале после того, как он, за месяц до Победы, наскочил на мину.
«Хорошо отремонтировал, — с похвалой вспомнил Егор Филиппович полевого хирурга, шевеля пальцами сломанной ноги, — более тридцати лет отслужила. Если бы не этот дурацкий случай, пожалуй, еще столько же протопала бы».
— Филиппыч, — донесся до него придушенный шепот Чепеля, — уголь горячий.
— Где? — приподнялся Комарников.
— На откосе. И под нами, если копнуть поглубже. Самонагревание…
Комарников подставил лицо неторопливому воздушному потоку. Он был теплым и влажным. И потягивало запахом бензола. «Матвей прав: началось самонагревание. Нужно немедля поливать водой и лопатить, охлаждать. Лопатить? Кто будет лопатить? Некому, Да и бесполезно. Около себя охладим, но ведь уголь нагрелся и там, где завал. А струя к нам тянет через него…»
Достал газоопределитель. Огляделся — не наблюдает ли кто. Поднял руку, несколько раз нажал на мех, посмотрел на трубку с химреактивом — не посинела. Значит, угарного газа еще нет. Передал прибор Чепелю:
— Замеряй постоянно. Если появится угар — не беда: «шипун» действует, еще вентиль откроем, около них и отсидимся. Лишь бы жара не поднялась. — Потер покрывшийся испариной лоб: — Пока, Матюша, молчок. — Вымученно усмехнулся: — Это как раз тот случай, когда ношу нельзя разделить поровну — чем больше плеч подставишь под нее, тем тяжелее станет каждому.
Глава XXIX.
САМЫЕ ДОЛГИЕ ЧАСЫ
Полину Дмитриевну насторожила дикция диктора. Последние несколько передач она была невнятной, невыразительной, будто бы диктор стремился не к тому, чтобы донести до слушателей каждый звук, а, наоборот, старался скрыть истинный смысл сообщений. И вот его голос стал таким же, как тогда, когда Полина Дмитриевна узнала, что цел ее Егорушка и друзья его невредимы. Она затаила дыхание, а когда до нее дошла суть возгласа: «Семеро!» — бросилась обнимать Мотрю и Манукова. В «тупичок» хлынули неизвестно откуда взявшиеся друзья, соседи, знакомые пострадавших, люди, не знавшие их, но за эти дни ставшие близкими им. Нарядная дрожала от гула; кто-то шумно похлопывал по спине товарища, кто-то громко, взахлеб разговаривал, кто-то смеялся. И трудно было поверить, что собравшиеся тут люди могли слышать и понимать друг друга. И они, действительно, не слышали даже себя, но понимать понимали — все! Оно, это «все», укладывалось в четыре буквы: «Живы!»
— Это точно? — после долгой паузы спросил Опанас Юрьевич. В его вопросе Колыбенко различил едва сдерживаемую радость, сомнение в достоверности услышанного, боязнь, что оно, сомнение, может подтвердиться. — Это точно? — переспросил Стеблюк, и Колыбенко уловил в еще раз повторенном вопросе его требовательную просьбу. «Я вполне допускаю, — как бы говорил он, — что в сложившейся обстановке, когда нервы у всех напряжены до предела, желаемое можно принять за действительное. Не осуждая ни вас, ни тех, кто мог явиться первопричиной заблуждения, я прошу, прошу вас, товарищ Колыбенко, уточните…»