Владимир Мирнев – История казни (страница 27)
— Дашечка, счастье моё, я не сделал никому в мире зла, но я рад каждому счастью, дорогушечка моя ты драгоценнейшая! Заменим ему отца, сделаем жизнь твою радостной, моя миленькая и такая красивая, ты нам, как дочь, родимочка. — Он обнял её ещё раз, оглядываясь на старух, и тут же у него мелькнула мысль поделиться радостью с соседом.
— Пётр Петрович, всё нормально, — нервно проговорила Дарья, раскрасневшись от его слов. — Всему виной Бог! Бог дал, Бог взял.
При слове «Бог» повитуха Маруся упала на колени и перекрестилась. На её лице — испуг, что ей, простой повитухе, довелось присутствовать при какой-то великой миссии, возложенной на молодую женщину Богом. Она вспомнила ночь, звёздное небо и поняла, что всё случившееся — не обыкновенный случай, то послано Им свыше.
— Истинно, истинно! — шептала повитуха, принимаясь глядеть на младенца.
— Что ты, матушка моя, такая богомольная нонче, когда делать надо, чтобы ребёнок не остудился, а? — сказала Настасья Ивановна, с упрёком передавая повитухе ребёнка и чувствуя, как постепенно покидали её силы. — Вот отдохну чуток, а уж потом примусь за младенца, милая, а нонче полежу.
Весь день старухи занимались мальчиком, придумывая ему самые знаменитые имена, тем самым намекая, что Судьбой ему уготованы великие дела.
Дарья притихла, отрешённо и неприкаянно, с хмурым сосредоточением стирала, варила щи, то и дело выходя во двор за дровишками, водою, а сама всё думала, какая же мука — не радоваться новой появившейся душе! Крик ребёнка она воспринимала не как крик родного существа: он вызывал в ней злость и грустное осознание бессмысленности своей собственной жизни. Оказывается, она — как растение, как букашка, на которую налетела другая, оплодотворив её, и она должна рожать, заботиться о том, о котором думает с омерзением. «Интересно, если бы я рассказала этим старикам обо всём случившемся со мною? Про тот ужасный вечер, того гнусного комиссара, пьяного, который явился изнасиловать меня лишь потому, что я молода и красива. Да, я знаю, что молода, красива, Долгорукие все были красивы! — воскликнула в душе Дарья. — Что бы они тогда запели, интересно знать? Уж не выкинули бы младенца? Что бы они сделали?»
После обеда повитуха заговорщически напомнила, что пора кормить мальчика. Настасья Ивановна с нетерпением ожидала этого момента, полагая, что в зависимости от первого приложения к груди младенца сложится и вся его дальнейшая жизнь. Улыбаясь своим мыслям, ходил озабоченный Пётр Петрович, поглядывая на Ивана Кобыло, который вывел во двор лошадь и принялся расчёсывать ей гриву и хвост, готовясь к посевной.
Дарья объявила, что молока у неё нет, и ребёнка придётся кормить коровьим молоком. Повитуха перекрестилась и сказала, что такого не может быть. Она перепеленала его и, уговорив Дарью присесть на диван, принялась сцеживать молоко из её больших белых грудей.
— Оставьте, я сама, — запротестовала Дарья, отстраняясь от цепких рук старушки.
— Нет, не сама, — отвечала та строго, принимаясь снова сцеживать. — Сиди, коли тебе говорят. Сиди! Коли Бог сказал, то сиди и слушай меня.
— Что Бог сказал? — поразительно будничным голосом спросила Дарья; у неё запершило в горле, и она с ненавистью услышала крик ребёнка.
— А то, чтоб ты, мать, сидела и слухала мене! «Чтоб дать ему покой в бедственные дни, доколе нечестивому выроется яма!» — в Божественных словах Божественная сила, бабонька моя милая, а молочка у тебя на троих дадено. Тебя Бог наградил многих детишек иметь и грудью кормить, милая моя Дарьюша. «Если б не Господь был мне помощником, вскоре вселилась бы душа в страну молчания», — слова Господни я говорю, моя прекрасная. — Она выразительно поглядела своими синенькими прищуренными глазками, и Дарья, втянув голову в плечи, положив руки на живот, вдруг почувствовала холодный ветер, пронёсшийся по её лицу от мысли, что эта старушка всё знает, и тайна, которая для других тайна, — для неё не более, чем день вчерашний. Она подтянула ноги под себя, закладывая их одна на другую, протянула руки к ребёнку и принялась кормить его грудью.
IV
И всё ж Дарья не имела сил освободиться от тёмных мыслей, что бы ни говорила повитуха, о чём бы ни рассказывала Настасья Ивановна, приводя бесчисленные примеры каких-то светлых поступков своих сыновей, сложивших головы на германском фронте. В её сознании не укладывалось то простое обстоятельство, что она, здоровая, чувствующая в себе силы нерастраченные, красивая и гордая, — как выяснилось, никчёмное и слабое существо, иначе давно бы покончила с собой, положив конец всему, ибо только человек держит в своих руках свою жизнь — как птицу. В то же время она считала, что покончить счёты с жизнью — проще простого, однако чувствовала, что долг её, дочери, женщины, в чём-то ином, что говорит о необходимости сохранить память отца своего и матери. «Только как? В чём та память?» — спрашивала она себя ночью, уставясь бессонными глазами в потолок.
Мысли к ней приходили и таяли, как ночь; они были неверны и неустанно проносились в голове, сменяя одна другую. Торопилось время, и в спешке, в торопливости было много странного, неразгаданного. Под утро Дарья забылась коротким сном; привиделось раннее утро, солнце, большой двор, милый обнищавший дворянин Мылин и посреди двора — Кобыло, что-то весело говоривший Дарье. Слов она не разобрала, потому что услышала, как запел петух, и проснулась, приняв крик петуха за крик ребёнка.
Днём появился Иван Кобыло; с осторожным вниманием разглядывал сморщенное личико ребёнка, затем вперевалку, не сгоняя с лица едва-едва заметную ухмылочку, одёргивая на себе длинный латаный пиджак, подёргивая плечами и наклонившись вперёд, отчего немного даже ссутулился, молча вышел во двор, присел на завалинку и принялся помахивать хлыстом, дразня кобеля Полкана. В душе у него не таяла потаённая ухмылочка, которая, не выдавая его мыслей, как бы говорила о его отношении к происходящему. Он очень любил детишек, радовался и вновь появившемуся, но этот сосунок, по его представлению, появился на свет некстати и не вовремя. Он не признавался себе, что любит Дарью, что ему приятно было глядеть на неё часами: как она развешивает бельё во дворе, ходит с ведром к колодцу, стоит, глядит, — всё вызывало в нём приятное чувство полноты жизни, душа сладко ныла при встречах, полнилась тем светом, который можно было назвать счастьем.
Он даже забыл, что она была беременная, и появление ребёнка для него поначалу явилось неожиданностью. Не одинокое житьё-бытьё тяготило его, а некоторая пустота, заполнившая душу после появления у соседей этой девушки. Он приглядывался к ней, что-то находил в личике, носике родное, так и хотелось поцеловать и сказать: «Милая, так я же, смотри, полюблю тебя». И вот раздался крик ребёнка, в укор ему заявляя, что другая жизнь проходит сторонкой и не глядит на Ивана Кобыло.
Он вздохнул, не отмахиваясь от своих мыслей, встал и всё с той же загадочной улыбкой направился к себе. Томился Иван Кобыло ещё одним своим тайным желанием — ему хотелось вечной славы. Не той, что у Александра Македонского, Наполеона или Петра I, а другой, прописавшей бы его в число лиц вечных, проживающих жизнь недаром, как слава поэта или учёного. Возможно, по этой причине он вдруг стал писать басни, сказки, которые с лихостью и радостью сочинял ночами.
Не дойдя до дома, Иван Кобыло вернулся от плетня из прогнивших ивовых прутьев и спросил Дарью, разогревавшую на плите в старой побитой эмалью кастрюле помои для коровы:
— Как его назовёшь?
Она подняла на него глаза и ничего не ответила. Кобыло молча поглядел на младенца, который лежал в загодя взятой у Леоновых качалке, стянул губы в трубочку, как бы в ответ каким-то своим мыслям, и всё так же бочком, поднимая левую ногу выше обычного, поплёлся домой. Вычистив сарай от навоза, задав двум своим коровам сенца, накормив птицу и голубей, засел Кобыло за стол, разложил тетради и принялся писать о том, как у соседей появилась молодая красивая девка, а при ней был багаж, а багаж тот — ребёночек. К вечеру он явился снова к Дворянчиковым, когда Пётр Петрович, починив только что грабли и борону и предаваясь мечтам о лете, сидел на завалинке перед заходящим солнцем и слушал песню прилетевшего скворца.
— А назовите его Иваном, — сказал Кобыло мрачно и присел рядом, щурясь на солнце, обещавшее назавтра хорошую погоду. — Что ж, имя-то хорошее.
— Имя хорошее, — согласился Пётр Петрович и осторожно придвинулся к нему. — Только у дворян-то не шибко пользуется уважением.
— А она дворянка разве?
— А то.
После разговора Кобыло спешно направился домой, чтобы отразить в своём опусе потрясающую новость, — как приехала к соседу молодая прелестная дворяночка, а с нею ребёночек, которого звали все Иваном.
Надвигались, напоминая весенним своим дыханием, тёплые денёчки, а с ними и посевная. Пётр Дворянчиков с утра принимался за огород, выстраивая длинные ряды перекопанной черноземной земли, — от далёкого конца огорода, оцепленного провалившимся плетнём, до палисадничка, выходившего торцом на широкую улицу Кутузовки, уже зазеленевшую проклюнувшейся травой-муравой, поблескивающую на солнце островками гусей, уток, кудахтающих вовсю и безо всякого удержу кур. Дарья, часто пробегавшая к казённому колодцу за хрустальной, как говорили в селе, водицею, удивлялась обилию животин на улице. Ей всегда казалось, что, наезжая в Ахтырку с матерью, она чего-чего, а уж жизнь деревни знала хорошо, но никогда не видела на улице такого количества птиц, коз, овец, индюков и другой живности. С раннего утра с дальнего луга доносились голоса угнанного стада, лошадиное ржание, раздававшееся с полей, куда уже вышли на сев мужики, — всё это радовало сердце, ибо предвещало, судя по всему, отличный урожай. Шелковистое небо порхающим ситцем провисало над селом, лаская поднимающиеся кверху загорелые лица баб да детишек. Мелкие облачка медленно двигались невидимым своим шажком к горизонту с таким расчётом, чтобы к вечеру опуститься в нежные лучи солнца.