Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 31)
Но все это только фон. Жизненный нерв бывшей португальской территории в другом. В Макао находятся единственные на Дальнем Востоке казино, и в этот азиатский Лас-Вегас миллионами валят любители азарта из материкового Китая, Тайваня, да и соседних стран, где азартная игра на деньги строго запрещена. Макао – запретный плод Китая, его антитеза, но ведь и сам Китай – особенный, «другой» мир, спрятавшийся за Великой стеной, так что Макао – это одновременно анти-Китай и высшее воплощение китайской идеи. Что же это за идея? Чтобы ее понять или хотя бы почувствовать, нужно подышать воздухом макаоских казино – этих огромных, в несколько квадратных километров ангаров, заполненных игральными автоматами и ломберными столами вперемежку с закусочными, комнатами отдыха и проч. С потолка летят брызги электрического света, стены завешаны гигантскими табло и экранами. Стилистика архитектуры и интерьера – нарочитая, китчевая симуляция европейских образцов. На эстраде в глубине зала приплясывает пошлейший попсовый ансамбль. Вокруг мнутся проститутки в ожидании удачливого.
Вот он, триумф капитала, безжалостной саркомой выевшего жизнь изнутри и подменившего ее цифровым протезом. Мир целиком сделанный, но ничего не удерживающий, совершенно особый, но ничему не противостоящий, не знающий естественных циклов времени и различия между сном и явью, спасенный до времени, за-благо-временно в лихорадочном блеске «прибавочного значения» (Ж. Бодрийяр) коммерческих транзакций – определения столь же бессмысленного, как и определяемый им мир. Да, когда-то я правильно сказал: крупье, восседающие за игральными столами, – это земные подобия, а может, реальные прообразы китайских богов, которые в той же позе сидят в своих храмах перед широким алтарем с гадательными принадлежностями. Азиатские народы исповедуют религию случая, каковой и должна быть истинная религия, ибо можно отменить правило, но никакой бог не отменит случайность случая. Ровно в этих пределах азиат готов принять западное единобожие. Но, даже став христианином или мусульманином, он все равно будет ловить случай в тайной надежде примириться с судьбой. Ему нужно не столько знание, сколько чуткость, мгновенность духовного прозрения. На Востоке азарт, как всякий аффект, – отец духовности.
Была философия в академии, в саду, в будуаре, в кафе. Теперь, у последней черты истории, нас, кажется, ждет философия в казино. Западный нигилизм, обессмыслив все гуманитарные проекты, оставил человеку только голый выбор между орлом и решкой. Когда распадается связь времен, каждое мгновение становится ставкой. Хайдеггер заметил как раз по поводу постгуманитарного человека: «Пребывание в обыденности есть часть возвышенной и опасной азартной игры, в которой, в силу самой природы языка, мы сами стоим на кону».
Из разговора знакомого тайваньца с крупье в макаоском казино:
– Что для тебя Макао?
– Сущий ад.
– Чего ты хочешь?
– Денег бы побольше…
Жизнь – рулетка, в которой вместо шарика бегают по кругу люди, старающиеся убежать от себя. Чем быстрее бегут, тем больше стоят на месте. Люди меняются, пространство игры остается. Оно не принадлежит никому – мы можем только предложить ему себя. Оно есть среда и одновременно середина, срединность, где мы находимся вблизи всего, кружимся вокруг реального и испытываем себя, открываясь открытости мира. Испытываем так, чтобы удостоверить свою неопределенность: самое человеческое занятие.
Вот великая ирония «диалога цивилизаций»: Восток перенимает плоды нигилистического распада Запада, чтобы на их основе создать не то реально-фантастический, не то фантастически-реальный мир всеобщей конвертации, абсолютной случайности-случки. Презираемая европейцем «игра с нулевой суммой» оказывается для восточного человека источником неиссякаемого оптимизма. Вот где азиата не переиграешь. И вот откуда идут европейские страхи перед «желтой опасностью».
Неразличимость фантома и реальности уже объясняет, почему Китай может позволить себе быть инаковым, фантасмагоричным, виртуальным, даже запретным, не опасаясь перестать быть самим собой. Китайский универсум – это Великий Предел бытия, в котором все бесконечно кружит по петлям мировой восьмерки, переходит в свою противоположность и возвращается назад, каждый образ и движение имеют свой зеркально-перевернутый прототип. Здесь мировое волнение оправдывает покой, земная многоголосица указывает на безмолвие небес, эксцентризм удостоверяет постоянство. А жизнь по-китайски – это дежавю без тоски.
Кто в Китае «обратится лицом к миру», тот… вернется в Китай.
Снова Шанхай
Шанхай – самое наглядное подтверждение главного завета китайской мудрости: становясь другим, возвращайся к себе. В Китае он всегда был оплотом «заморского стиля» (ян пай), экзотического и снобистского, и этим отличался от остальной страны, как Петербург от Московской Руси. Но в отличие от Петербурга он не был столицей, избежал казенщины и воплощал скорее дух игры и свободы. Может быть, поэтому он мог очаровывать иностранцев, которые именно его считали образцовым китайским городом. В самом Китае шанхайцы выглядят скорее выскочками, выходцами с периферии и имеют репутацию хитрецов, радушием и лестью прикрывающих свое коварство. Но разве не такими кажутся остальному миру все китайцы?
Шанхай, конечно, взошел на издавна присущей многолюдным китайским городам горячке торжища и праздничной траты, которые уже в древности побудили китайцев воображать городской быт миром чарующих и пугающих грез. Но, кажется, только Шанхай сумел дать этому образу обратный ход и положил его в основание своего реального бытия. «Когда пустота не пуста – вот истинная пустота», – говорили, словно по этому поводу, китайские мудрецы. Грузное тело мегаполиса, опутанное сверху проводами транспортных эстакад, снизу истыканное туннелями коллекторов и подземки, заплывшее жиром уличных толп и автомобильных пробок, систематически ускользает от взора. Этот урбанистический меон искрится образами – разумеется, призрачными – разных эпох и цивилизаций. Там и сям мелькают, как фишки на игральном столе постистории, заново восстановленные уголки французской или английской концессий, игрушечная китайская старина, офисные здания в стиле ретро, революционные монументы. На каждом углу торгуют чем-нибудь фальшивым от часов до любви, и даже бордели здесь имитируют разврат. Всюду царит неприкрытая, не стесняющаяся себя подражательность. Центр Шанхая теперь утыкан высотными зданиями, копирующими американские образцы. Строятся они легко и ничего не выражают или, скорее, выражают ничто. Отличный способ поддержать быстрый и бесцельный бег моды, которая всегда питается, буквально дышит пустотой. Одним словом, нам дается видеть что-то вроде пейзажей на китайской ширме, которая вообще-то ставит предел видению. Образ и экран сходятся как раз в срединном пространстве игры, пространстве бесконечного скольжения.
Откуда такая восприимчивость к иноземному в стране, так гордящейся своим культурным превосходством над «упадническим Западом»? Ларчик открывается просто, хотя и не без секрета: эта открытость и есть лучшее свидетельство своей самобытности и своего превосходства над иностранным. Петля Великого Предела с фатальной неизбежностью втягивает в себя любой центробежный порыв, создает систему противовесов, даже не нуждающуюся в сдержках. Она легко отпускает в свободный полет, зная, что запускает бумеранг.
Эй, Шанхай! Какую муку, какой душевный плен скрывает твое кукольное личико культурного трансвестита? Тебе и вправду нравится, как от века принято в Китае, подражать без понимания или, лучше сказать, уподобляться, оставаясь непохожим? Достаточно взглянуть на твои англоязычные надписи, выставленные теперь на каждом углу. Они демонстрируют упорное, я бы сказал, воинствующее незнание английской грамматики или орфографии и, главное, непонимание смысла написанного. Шанхай и на этот раз одарил новыми находками. В самом центре города, на краю Народной площади висел плакат с новогодним поздравлением, выглядевшим так: «Happy new year». А ниже игривым шрифтом выведено в развязной американской манере: «I love X’mas»…
Понятно, как это делалось: начальство приказало, вот и написали, повесили. Понятно, зачем делалось: чтобы «лицом к миру» и «дружба народов». А вот то, что получилась почти издевательская бессмыслица, – это уже человеческий недосмотр и игра божественного случая. И становится понятно, что Китай, по крайней мере в лице своих береговых форпостов вроде Макао или Шанхая потому и позволяет себе так смело поворачиваться «лицом к миру», что его нынешняя открытость удостоверяет его внутреннюю самодостаточность и, в сущности, еще крепче привязывает к своему «наследию роковому».
Так что Китай, эта новая восходящая звезда мирового сообщества, горит на мировом горизонте незаконной кометой: хвост веером на полнеба, а внутри бесплотная пыль, светящаяся пустота – и невозможность обрести реальный контакт.
И когда пытаешься нащупать актуальное бытие крупнейшего китайского мегаполиса, оно проворной тенью ускользает из-под пальцев. Беседы с китайскими коллегами оставляют тягостное чувство пустоты всей процедуры и неспособности собеседников выйти за рамки заданного взгляда. Один почтенный работник китайской Академии наук на вопрос «Что такое китайская мечта?» ответил мне, что все зависит от планов партии: если установят задание на пять лет, то будет пятилетняя мечта, а если на десять, так не грех помечтать и на десятилетку… Забавно, но наводит на размышления. Управлять грезами (учитывая, что по-китайски, как и в английском языке, мечта и сон обозначаются одним и тем же словом) дано лишь тому, кто живет вечнопреемственностью бодрствующего духа. Это значит: тому, кто пробуждается к нескончаемости сна. Оттого же демонстративная открытость иным взглядам на вещи вовсе не гарантирует ни гибкости ума, ни свежести восприятия.