реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 28)

18

Там, где есть разрыв, опыт внутренней дистанции, несхождения, хотя бы бесконечно малого, там прячется святое. Последнее не совпадает с религией и в известном смысле даже противоположно ей, ибо религия утверждает связь человека с божественным, а святое обнажает их несхождение. Обряд сам по себе ничуть не гарантирует присутствия святого, о чем, кстати сказать, можно догадаться по нередкому среди православных священников как бы иронично-деловитому отношению к церковным «службам», так смущавшему и восхищавшему в свое время Розанова (я нынче склонен относить такую вроде бы циничную манеру на счет душевной искренности русского человека).

Быт – это бытие, усеченное до его начала, которое не имеет окончания. Древность быта есть предчувствие жизни, нарождающейся здесь и сейчас, память настоящего, как говорил Бодлер, вечнопреемство духа в качественной определенности момента, континуум уникальностей и, следовательно, сознание, прохватывающее (хорошее слово О. Генисаретского, ибо чувство древности в самом деле прохватывает душу, как липкий утренний холодок) цепь нашей судьбы. Вот что такое духовная просветленность. Только постигнув это, начинаешь понимать глубинную причину того состояния радостной взволнованности, которое накатило на меня в деревне Лу и с тех пор пробуждалось во мне всякий раз, когда мы снова попадали в какое-нибудь старинное местечко. Речь идет об опыте возобновления вечносущего – чем не повод для радости? И это чувство святости жизни высвечивает прикровенные устои китайского быта, его самый заветный, самый утонченный принцип: перевертывание. Вдруг осознаешь, что не человек переделывает мир, а сам выделывается миром и что, к примеру, просторная пустота внутреннего двора и высоких залов как раз делает возможной человеческую деятельность во всем ее многообразии и что чем больше такой жизненной пустоты интерьера, тем больше свободы дано внутренним превращениям духа. Напротив, пространство вне домов сведено к узким улочкам, по которым едва протиснется человек с поклажей, а уж телегам и всадникам в них вовсе хода нет. Любопытная инверсия внешнего и внутреннего пространства, внушающая, что Вселенная на самом деле схватывается, прохватывается насквозь человеческим сердцем.

Наполняющее вас в старом китайском доме ощущение ритмичной и потому живой преемственности имеет вполне объективные истоки: китайский дом как бы собран из стандартных модулей или, по-китайски, «промежутков» (цзянь), имевших точные физические параметры, причем их число всегда было нечетным, что придавало всей постройке известную асимметрию и, следовательно, больше динамизма. По мере разрастания семьи к усадьбе просто добавляли новые модули, так что китайский дом был почти буквально растущим «телом рода» и даже планировкой своей напоминал человеческую фигуру. Впрочем, никакая статика неспособна выразить подлинный принцип устроения китайского дома, каковой представлен в идее «утонченной истины» вещей: вещь становится собой, когда претерпевает превращения, ее природа – это предел ее существования, способность быть «такой, какой она еще не была». И в этом смысле вещи – верные друзья человека (даосский мудрец у Чжуан-цзы – «друг Неба и Земли»).

Святость жизни, конечно, не предмет, а событие, событийность полюсов, встреча, как в пространстве «небесного колодца», человеческой искусности и первозданного зияния небес. Тело должно быть цело. Пустое и наполненное, густое и разряженное, свет и тень, верх и низ, массивное и воздушное вовлечены в китайском доме в бесконечно утончающуюся игру оппозиций, где одно всякий раз по-новому отражается в другом в потоке жизненных метаморфоз. Этот почти волшебный эффект планировки и обстановки своих жилищ китайцы смаковали с особенным удовольствием. В своих садах благодаря подвижности пространственных границ, взаимной обратимости интерьера и экстерьера, умелому расположению предметов и экранированию они добивались впечатления необыкновенной сжатости, насыщенности пространства, воспитывая в зрителе чувство иллюзорности любой точки зрения и мечту о всеобъемлющей, прямо-таки вселенской перспективе.

В домах сановника Лу главная роль в этом событии «восполнения думы» отводилась дверям с их мастерски сделанными резными панелями, где представлены разные назидательные сюжеты (головы многих персонажей, впрочем, варварски отбиты – след Культурной революции). Волнующая рябь декоративной резьбы, покрытой темно-красным – цвет самой жизни – лаком, и есть лучший образ преемства-в-разрыве просветленно-святого быта: не присутствие и не отсутствие, самостирающаяся граница, знак всеобщего различия, ни от чего не отличного. В китайском быту такие двери называли ветровыми окнами, поскольку они обеспечивали циркуляцию воздуха в доме (сообщительность – превыше всего), а в зимнюю пору, когда их заклеивали бумагой, удерживали тепло в комнате. В такое время, когда бумага тускло освещалась изнутри, происходящее в комнате казалось внешнему наблюдателю чем-то вроде представления театра теней, столь любимого китайцами в старину.

Поистине, опознание святости жизни заставляет увидеть быт своей собственной тенью, и во внутренней глубине тени прозревается «таковость» всякого существования. Здесь вещи предстают «такими, какими они не могут не быть» (мистическая формула древних даосов), все есть точное подобие себе и теряется без сожаления, потому что только так и удостоверяет свою реальность, свое само-подобие. Содержание жизни как жизни, подобно всякому декоруму, беспредметно; оно есть именно со-держание, совместное держание цельности «тела» жизни, которое, как и род, иерархично и имеет свою духовную высоту. Ибо в неизбежной судьбе всего сущего быть «таким, каким» оно не может не быть, открывается вертикальная, «небесная» ось опыта. Таковость бытия – это нераздельность незапамятной древности и чистой актуальности. Она есть безусловно настоятельное в настоящем. Она увлекает за собой всей весомостью мирового все.

В своей интереснейшей книге о Японии Ролан Барт очень верно угадал самоупраздняющуюся метафизику восточной церемонности как со-держания, совместного держания пустоты:

«Множество незначительных деталей, которые у нас, вследствие неискоренимого нарциссизма западного человека, не более чем знаки напыщенной самоуверенности, у японцев становятся просто способом пройти или миновать какую-нибудь неожиданность на улице, ибо уверенность и независимость жеста здесь связаны не с самоутверждением, но лишь с графическим способом бытия». В этом письме, творимом самой жизнью, продолжает Барт, «сама линия освобождается от стремления пишущего создать о себе выгодное впечатление; она не выражает что-либо, но просто наделяет существованием…»

И далее Барт ссылается на чаньскую сентенцию: «Пока идешь, довольствуйся тем, что идешь…» и т. д. Не знаю, как во французском тексте, но в китайском оригинале сказано проще и без «западного нарциссизма»: «Иди, как идешь, сиди, как сидишь…» Речь идет, конечно, о символической глубине «таковости», каковая есть абсолютное событие: преломление пустоты в форму – и наоборот. Японцы по своей провинциальной простоте довели жест со-держания до кристаллической законченности. В действительности этот жест подразумевает сверхличную рефлексивность, способность смотреть сквозь себя и прозревать первичный импульс движений, мельчайшие «семена явлений». Он чреват немыслимым богатством жизни. И вот японцы остались один на один со своей физической Японией. Китайцы же, безотчетно хранящие верность сиятельному мраку до-предметной прерывности, развезли свой Китай по всему миру в виде виртуальных, ослепительно-пустых, как искры фейерверка, чайнатаунов…

Простой вывод из сказанного: если культура есть преемственность человеческого бытия, вечноживое в его жизни, то мы можем общаться друг с другом и завещать себя потомкам лишь посредством словечка «как бы», так сказать, в уступительно-сослагательном модусе. «Иди как идешь, сиди как сидишь», – тут одновременно и внутренняя отстраненность, и утверждение полноты своей бытийности, нераздельность несходства и тождества в подобии. «Поклоняйся духам, как если бы они присутствовали» (Конфуций). В этом «как бы» только и возможна коммуникация и самое творчество, ведь мы общаемся по поводу чего-то от века неска́занного и несказа́нного. Но в нем нет никакой условности, никакого обмана. В исходе наших усилий и чаяний мы достигаем единства сущего и несущего по ту сторону метафор культуры, утверждения и отрицания: «Действуй без делания» (Лао-цзы). И когда Апостол говорит, что «проходит образ мира» и уже «радующиеся как не радующиеся», он говорит об исполнении обетов и полноте времен, о том, что не прейдет вовеки. Слова более всего верны, когда они освобождены от значений, говорит древний даос Чжуан-цзы. Мир опустошенный, освобожденный от себя – самый долговечный…

Уже в шанхайском аэропорту, покидая Китай, я купил справочник «Древние деревни Китая». В него внесены 172 деревни. Заманчивая перспектива: сто семьдесят две двери в бесконечность.

Уишаньская мозаика

Жизнь мудрее человеческого мудрствования уже в том, что сама разрешает свои противоречия. И как она делает это? Гениально простым способом: она становится разнообразнее и выделяет из себя, как встают пузыри на воде, все новые свои образы. Проехавшись по некоторым знаменитым горам Юго-Восточного Китая, я увидел, что они превратились в целые туристические комплексы, резко контрастирующие с модернизированным Китаем приморских мегаполисов и, однако же, внутренне с ним сопряженные и даже по-своему оправдывающие его. Старина должна возникать рядом с современностью, ибо чем больше современности, тем привлекательнее старина, и чем заметнее старина, тем реальнее современность. Старину теперь нужно открывать заново, так что люди повсюду стали чужеземцами в собственной стране.