Владимир Ляленков – Ожидание лета (страница 75)
— Боренька, смотри, что́ я тебе принесла…
Открываю глаз, из него льются слезы. Ничего не вижу. Утираю их рукой… Что такое?
Мама улыбается! Ее бледное, просто белое лицо улыбается!
— Успокойся, — говорит она, — смотри, настоящее яблоко. Тетя Аня тебе дала.
— Мам, я нечаянно! Я не хотел, мам! Я больше никогда не буду!
— Хорошо, хорошо. Тебе больно?
— Совсем не больно! У меня все цело. И глаз цел. Я видел им. И доктора сказали, что он цел.
— Ты правда видел им?
— Конечно!
Лицо мамы продолжает улыбаться. Вдруг из белого делается серым. Губы белеют. Она хватается рукой за спинку кровати. Сестра поддерживает маму.
— Лежи, Боря, лежи, — шепчет она.
Сестра помогла ей подняться, и они вышли…
Спустя сутки мне становится лучше. Мама ежедневно бывает в госпитале. В палату ее не пускают. Она вызовет сестру, поговорит с ней. Передаст для меня что-нибудь вкусное. Я доволен, что ее не пускают в палату. Развяжут глаз, начну ходить, сам появлюсь перед ней.
Когда я лежу неподвижно, у меня ничего не болит. Немножко ноет колено. К нытью такому привык, не обращаю на него внимания. Стоит пошевелиться, разом болят и рука и нога. Еще допекают вши. В белье их нет. Но в бинты они откуда-то проникают. Тело под бинтами начинает зудеть. Я скребу, скребу по бинту, зуд усиливается. Взять бы нож и ударить им в это место.
— Что, забралась вошка? — скажет Христофоров и зовет Галю. Она разматывает бинт.
В боку болит, когда смеюсь. В госпитале смеяться нельзя. Да и какой тут смех может быть? Но этот Христофоров такой потешный, что сил нет не смеяться. Сам он громко не хохочет. Когда рассказывает что-нибудь, так подмигивает, вытягивает губы, играет глазами, что даже хмурый Иван Петрович улыбается. А я закатываюсь. В боку начинает болеть и в коленке покалывает. Закусываю подушку, трясусь весь.
— Христо-фо-ров! Замолчите! — мычу я.
Он не унимается. До того дошло, что смотреть на него не могу спокойно. Гляну, он подмигнет, а я хохочу.
— Хорош у нас раненый! — говорит он Гале, очень довольный тем впечатлением, которое производит на меня. — Ему здесь кинокомедия!
— А вы, Христофоров, перестаньте дурачиться, — строго отвечает Галя.
— Знаете, Галенька, об чем я думаю, — вдруг меняет тему Христофоров, — я любил дома грушевый кисель.
Я прислушиваюсь. При слове «кисель» почему-то прыскаю и трясусь. Отчего так?..
— Ну и палата у меня, — говорит Галя, качает головой, стараясь не улыбаться. — Вы серьезно о чем-нибудь умеете думать, Христофоров? Вы же могли остаться без ноги!
— Солдату думать не положено, Галенька, — это раз…
— Замолчите, замолчите! — обрывает его сестра, видя, что лицо мое синеет от натуги и я корчусь. — Лежите молча.
Она уходит.
Еще больно при перевязках. Низенький доктор, в очках и с огромным животом, садится на кровать, широко расставляет колени. Некоторое время молча смотрит на меня.
— Что новенького у нас? — скажет он.
Что ответить, я не знаю. Галя разматывает бинты. Слежу за ее руками. Вот она мельком смотрит на мое лицо. Отдирает ватную накладку. Перестаю дышать. В глазу темнеет от боли.
— Все, все, — говорит она, — сегодня ты опять молодец.
Галя придвигает белый тазик, в него выливается из ранки крутыми сгустками гной с кровью. Галя нежно потирает ладонями опухоль. Теперь не больно, а немного щекотно. И хочется чесать, чесать рану. Постепенно зуд расходится по всему телу. Хочется чесать и бока, и живот, и шею. Но я слежу за толстыми пальцами доктора: потянутся они за пинцетом или нет? Потянулись. Взяли его с железной тарелочки. Значит, опять будет копаться в ране, искать осколок. Тут уж такая боль, что плечи мои выдаются вперед, живот надувается, плечи сжимают шею. Голова начинает трястись. Доктор замечает это, выдергивает из раны пинцет.
— Что ж ты молчишь? Зачем молчишь? — ворчит он, ерзая на стуле. — Ты лучше закричи, дурачок. Иногда и голос подать надо. Да…
Он встает.
— Перевязывайте, Галя.
Христофоров и Иван Петрович никогда не кричат. А у них раны пострашней. И я ни за что не крикну.
Наконец снимают повязку с глаза. Галя завешивает окно одеялом. В палате две женщины в халатах, наброшенных поверх гимнастерок. С ними толстый доктор.
Одна женщина говорит мне, что волноваться не надо. Я должен быть спокойным. Что-то рассказывает мне, я не слушаю ее, думаю о глазе. Увижу ли им?
Галя размотала бинт.
— Снимайте, — говорит женщина. — Ну, открывай глаз. Смелей.
Хочу открыть — не могу. Веки не слушаются.
— Не открывается.
Пальцы женщины помогают мне.
— Видишь?
— Не знаю.
— Закройте ему левый глаз, — подсказал кто-то.
Туман. Темные круги. Белеет что-то. Это халаты. Больше ничего не разберу.
— Плохо видно, — шепчу я.
— Приоткройте окно. Ну?..
Молчание.
— Я вижу! — кричу я. — Галенька, я вижу вас! И Николая. Я все вижу!
Некоторое время лежу в полумраке, потом Галя снимает с окна одеяло, приносит картонки с разноцветными кубиками, треугольниками, буквами и цифрами. Я бойко называю цвета, цифры, буквы.
Выписали меня из госпиталя вместе с Христофоровым. Колено и рука у меня перевязаны. Вокруг глаза темный синяк. Он должен скоро исчезнуть. В боку ранки зажили. Осколочки остались под кожей. Когда нагнусь и кожа натянется, они хорошо видны. Из колена вышел с гноем осколок. Из руки — нет. Он или выйдет, или обрастет какой-то пленкой, тогда мясо перестанет гноиться и рана заживет.
Самостоятельно хожу в больницу на перевязку. Если колено заболит, присяду на чьей-либо лавочке. Или лягу на траве между дорогой и тротуаром. Улица пуста. Люди копаются на грядках за городом. Земли там свободной много. Где хочешь вскапывай, сажай картошку, кукурузу. Мы тоже завели огород у леса.
Погода стоит жаркая. Небо синее и очень далекое. За день не пробежит ни облачка. Высоко-высоко кружатся коршуны…
В городе спокойно. А месяц назад несколько суток подряд день и ночь ревели моторы танков. Витька говорит, их привозили сюда по железной дороге. Они съезжали с платформ, без остановки мчались за мост, который починили бойцы. Под Корочей немцев разбили. Говорят, они укрепились в Белгороде. Наши собирают силы, чтобы выбить их оттуда. Как только выбьют, тогда погонят их до границы, а может и дальше. И лето им не поможет. Недавно в городе упали две бомбы. Одна возле базара, другая в огороде братьев Суворовых. Никто не ждал этого. Самолет летел высоко-высоко. Едва виден был. Зачем он бросал бомбы? Попугать?.. Стали летать к фронту наши самолеты. Пролетают туда часов в десять дня. Около двенадцати возвращаются. Мы ждем их, пересчитываем. Каждый раз одного-двух самолетов не хватает.
— Наверно, сбили…
— А может, другим путем вернулись. Или сели где-нибудь чиниться.
Из-за моста почти ежедневно гонят пленных. Иногда небольшими партиями, человек по тридцать-сорок. А то целыми колоннами. Сопровождающие бойцы либо верхом на лошадях, либо тоже пешком. Пленные идут молча. Глядят в землю. Куда их ведут?..
Теперь, когда стало ясно, что я не буду калекой, мама будто и довольна, что я всю весну провалялся в палате. А вот мать братьев Суворовых сошла с ума, лежит в госпитале.
Братья принесли в дом гранату с длинной деревянной ручкой, уселись в коридоре изучать. Говорят, даже ниточку не выдергивали из нее. Граната сама вдруг зашипела, и едва отбросили ее в угол, как она рванула. У обоих братьев теперь нет по одному глазу, а лица покрыты темно-синими пятнами. К матери в госпиталь их не пускают. Если она видит их, то вскакивает с постели, кричит истошно, бросается на людей, на стены.
Когда на огородах и улицах снег растаял, всюду обнаружились мины, гранаты, снаряды. С утра до вечера гремели взрывы и выстрелы. Пупок и его старший брат погибли: привезли на тачке из тюремного сада огромный снаряд в человеческий рост, вместе с тачкой столкнули его с обрыва. От них не нашли ни рук, ни ног. Мать признала их по клочкам одежды, которую собрали милиционеры.
Лягва тоже чуть не погиб. Вскоре после моего ранения они с Витькой сами привели бойцов в сарай бабушки Вари, сказали, вот, мол, мы обнаружили склад. Бойцы унесли и пулемет, и гранаты, и винтовки. Все унесли. Потом страх у ребят поулегся. Бойцы глушили рыбу в реке, и ребятам захотелось. На станции лежали кучи круглых противотанковых мин без взрывателей. Ребята вскрывали их, набивали толом консервные банки. Глушили рыбу. Там, где река огибает рощу, есть одно местечко: заливчик с крутыми берегами. В этом заливе водятся сомы. Плавают у самого дна. И когда их оглушишь, они не всплывают на поверхность. Лягва решил набить толом помойное ведро, чтобы взрывом выбросило сомов со дна. Распотрошили шесть мин. Утрамбовали тол в ведро. Связали в пучок шесть детонаторов. И бикфордов вставили не длинный, около метра. Раскачав, кинули ведро в воду и залегли. Ждали долго. Взрыва не было. Лягва пополз глянуть, выходят ли на поверхность пузырьки. И только подполз к обрыву, как Витька увидел его летящим в воздухе. Дым, грязь, вода закрыли Лягву. Земля колыхнулась, берег осел. Витька не удрал с испугу, побежал к воде. Лягва лежал лицом в грязи. Витька вытащил его на сухое место, откачал. Дня два Лягва позаикался — и все. Теперь они целыми днями пропадают на речке. Дерут раков и ловят пескарей.
Если ребята ловят у моста и я увижу их с веранды, возьму костыль и шагаю к ним. Купаться мне нельзя. Сяду на травке, разбинтуюсь. Пыли здесь нет. Солнце сильно печет. Но от воды тянет прохладой. Река серебрится рябью. Вон у леса пасется коровье стадо. Пастух Ермолай стоит в своей серой войлочной шляпе. Он долго может стоять неподвижно. И похож издали на дерево без веток с вороньим гнездом. Проехал по мосту на велосипеде Водолей. Говорят, когда здесь были немцы, Водолей находился в Москве. Оборонял ее. Отличился там и получил несколько орденов. Почему он их не носит? Он смелый и сильный. Я не боюсь его совершенно.