Владимир Ляленков – Ожидание лета (страница 29)
— Послушайте, гражданочка, — зашептала она, — вы люди городские, может, знаете, как поступить, что делать…
Казачка шепчет торопливо, испуганно поглядывая на окно, на меня, на дверь.
Третий день за ее садом у болотца лежит раненый. Приполз он, видимо, от Кизиловки, где был бой. В первый день поел борща, а последние два дня в рот ничего не берет. Лежит без сознания.
— Куда он ранен?
— В руку. Рука у него распухла, надулась. И на ноге рана, на ноге заживает, а с рукой плохо! И парень-то молодой! Помочь не знаю как. Мой дед еще жив. Он когда-то лекарил. Сходил посмотрел и сказал: антонов огонь у него…
Я как ни в чем не бывало выхожу на порог. Бегу через сад. Вот кусты. Небольшое болотце, покрытое зеленой ряской и листьями кувшинок. У самой воды ивы и шалаш из веток. Высунувшись из шалаша по пояс, лежит человек в черной косоворотке. Под боком у него валяется смятая простыня. Правого рукава у рубашки нет. А рука похожа на толстое обгорелое бревно, обмотанное тряпкой. Я присаживаюсь и разгоняю мух, облепивших руку. Пальцы почерневшей руки распухли так, что ногтей не видно. На их месте просто дырки. Кожа кое-где лопнула, разошлась, и из трещин выступила прозрачная жидкость.
Послышались шаги. Пришли мама, отец и казачка.
— Ох! Этот уже здесь! — говорит мама.
Осмотр длится недолго.
— Руку нужно отнимать, — говорит мама, — обязательно отнимать, и скорей. Только это может его спасти, Митя. Еще день-два — опухоль перейдет в плечо и наступит полное заражение.
— Вы его у себя спрячете? — отец смотрит на казачку.
— Да! И никто не узнает.
— Пойдемте.
Шагаю за взрослыми. В кустах отстаю и возвращаюсь к раненому. Раздевшись, лезу в воду. Не успеваю окунуться, как выбегаю на берег. На дне болотца полно черных пиявок. Боец не зашевелился. Я присаживаюсь на корточки. Боец что-то пробормотал и поднял голову. Глаз его вначале не вижу. Они где-то подо лбом. Среди черной густой щетины синие, потрескавшиеся губы. За ними два ряда белых зубов. Замечаю глаза. Они смотрят на меня, левая рука бойца лезет под рубаху. Пугаюсь чего-то.
— Дядя, я не немец, — говорю я, — я ваш мальчик!
— Где немцы? — шепотом спрашивают синие губы.
— Их нету. В деревне их нет.
Раненый подается чуть-чуть вперед, левой рукой приподнимает правую и сталкивает ее в воду.
Хочется сказать ему что-нибудь хорошее.
— Вас осмотрели и обязательно помогут. А хозяйка вас спрячет.
Он не слушает. Бегу к хате. Вижу, на лавке лежат топоры. Отец просматривает их. Взяв один, садится и точит его бруском. В печи горит огонь. Хозяйка разрывает на полосы простыню. Когда вода в чугуне закипела, отец сунул в чугун топор, подержал его там и, вынув, завернул в полотенце.
— Место приготовили? — спрашивает он.
— Господи! — казачка заметалась по комнате.
Мне жалко ее, она дрожит.
— Борька, пошли.
У сарая выбираем в поленнице плаху. Кладу ее на плечо, и отправляемся к болотцу. Пояснений мне никаких не нужно. Я все понимаю.
Раненый лежит в том положении, в каком я его покинул. Став над ним, отец за поясницу оттягивает его от воды, пока больная рука раненого не оказывается на земле. В распухшие пальцы впились пиявки. Одна — очень толстая и торчит, как палка. Прутиком хочу оторвать ее, но она присосалась слишком крепко.
— Не трогай, не трогай, — ворчит отец, подкладывая под руку у самого плеча плаху. Боец не приходит в себя.
— Держи здесь. Да не бойся. Прижми!
Берусь за пухлые пальцы. Оказывается, они не мягкие, наоборот, очень твердые. Прижимаю руку к плахе. Голова моя отстраняется как можно дальше, и я отворачиваюсь. Точно так же мы с отцом рубили до войны головы гусям, с которыми бабушка не могла справиться. Тихо. Не смотрю, но хорошо знаю, что происходит: вот отец коснулся острием топора руки. Подержав топор, приподнимает его. Снова приставляет к руке, сильно размахивается: тук! И еще раз слабее: тук!
Обернувшись, вижу кружок кровавого мяса. Отец стягивает жгутом руку раненого. Мама стоит на коленях…
Вечером перенесли раненого к казачке. У нее в сарае погреб, там она устроила постель. Пока несли раненого и укладывали, сознание к нему не возвращалось. Но дышал он ровно.
Ночью отец ушел. Мы с мамой проводили его за сад. Придя в хату, легли и долго не могли уснуть. Потом я уснул, а когда проснулся, увидел, что глаза у мамы открыты. Она, должно быть, совсем не спала.
Днем мама не находила себе места. Спускалась к раненому, сменила повязку. Боец очнулся, и они поговорили. На самом деле он пробрался сюда из Кизиловки, где немцы окружили их, тридцать шесть человек, и где они дрались почти целые сутки.
В хате мама ходит от стены к стене. Прикладывает руку ко лбу и по нескольку шагов делает с закрытыми глазами. Глядя на маму, Дина плачет.
Мама просит у хозяйки бумаги и карандаш. Хозяйка подаёт. Мама пишет на бумаге, как и когда перевязывать раненого. Потом они с казачкой спускаются в погреб.
Вылезая из погреба, мама говорит:
— Боря, запрягай лошадь.
— Мы поедем?
— Да, мы поедем, сынок. Мы обязательно поедем.
Казачка упрашивает пожить у нее недельку:
— Екатерина Васильевна, ну хоть до субботы.
— Нет, нет, Люба. Мы едем. Сейчас едем.
Казачка наливает нам в бидон молока, дает несколько буханок белого хлеба, большой кусок сала и огурцов. Все это укладывается на телеге. Я еще не видел маму такой взволнованной: она целует казачку, ее девочку, бежит к телеге, и, когда садится на нее, ей кажется, мы что-то забыли. Снова убегает в хату и возвращается с пустыми руками. Только за деревней мама успокаивается и засыпает. Дина было захныкала.
— Молчи, — говорю я ей, — молчи, Динка! Мама не спала всю ночь.
По совету казачки едем не на большую дорогу, где обязательно наскочим на немцев, а по узкому, нехоженому проселку. Он должен привести к старому ветряку. Когда солнце поднялось над степью на человеческий рост, оставляем позади ветряк. Он старый. Крылья перебиты, и на них болтаются оторванные доски. Едем по пшеничному полю к лесу. Лес дубовый. Над дорогой ветки толстых дубов так переплелись, что лучи солнца к земле не проникают. Попадаются лужи с чистой водой. Лошадь останавливается и пьет. Мама проснулась. С минуту улыбаясь, смотрит по сторонам. Потом улыбка у нее исчезает.
— Боря, — говорит она, — что ты скажешь, если спросят про отца?
Чмокаю губами, встряхиваю вожжи. Говорю:
— Мы подъехали к какой-то речке. Народу было много. Налетели самолеты и начали бомбить. После бомбежки мы искали отца и не нашли.
— Почему мы уехали из города?
— Мы боялись.
— Чего мы боялись?
— Что нас убьют.
— За что же нас могут убить?
— Город могли бомбить, и нас просто могло убить. Поэтому мы уехали в деревню.
Отвечаю маме коротко. Но если меня будут допрашивать немцы, им я наговорю!
Выезжаем из лесу и снова попадаем в хлебное поле. Слева, далеко за полем, виднеются хаты. Некоторые из них без крыш, некоторые даже без окон и с обгорелыми стенами. Рожь вокруг измята. Кое-где неглубокие воронки. Прямо у дороги раздувшийся труп лошади. Он так сильно раздут, что растопыренные ноги и закинутая назад голова с оскаленными желтыми зубами кажутся очень маленькими. В воздухе воняет. «Тьфу, тьфу, тьфу три раза — не моя зараза, — шепчу я, — не мамина, не отцова, не Динина, не всех бойцов». Пошептав, спокойней оглядываюсь по сторонам. Из ржи взлетает стая ворон. Они делают круг и садятся. Три черных ворона, не спеша, вперевалку шагают перед нами. Лениво взлетают и метрах в десяти от дороги падают в хлеб. Там, где они скрылись, поднимается серое облако мух. Мухи кружатся. И вдруг раздается звук, похожий на выстрел из пистолета, только какой-то протяжный. Вороны взлетают, машут крыльями. А я думаю о том, что в такое время живется хорошо только воронам и мухам.
Слева раздается затяжной выстрел и моментально совсем рядом еще. Здесь лежит корова с распухшими боками. Мама и Дина закрыли носы концами платков. Я только морщусь и сплевываю. Человеческих трупов не видно. Дорога огибает глубокий и длинный овраг. На дне его замечаю опрокинутую телегу. Мертвая лошадь не распряжена. Около нее лежит маленький жеребенок. Увидев нас, жеребенок вскакивает, бегает по оврагу, смотрит нам вслед и ржет. Мне жалко его…
Ночь застает нас в широкой лощине. По ней когда-то протекал ручей, через который сделали мост. Мост остался, а ручей пересох. В темноте ехать опасней, чем днем. Пока немного светло, ищем, где бы остановиться. Проезжаем вдоль пересохшего ручья и располагаемся за кустами орешника. С дороги нас никто не увидит.
Близко от кустов протекает речка. Она тихая и мелкая. Напоив лошадь, спутываю ей ноги и пускаю — пусть попасется.
Перед ужином купаемся в реке. Она хоть и мелкая, утопленники могут быть в ней в каком угодно количестве. Поэтому от берега далеко не отхожу, становлюсь на колени и окунаюсь. Глядя на воду, замечаю звезды. Закидываю голову и смотрю на них. Смотрю долго на одну звезду. Кажется, что она приближается. Но это только кажется. Кругом тихо. Очень тихо. Даже делается страшновато. Кто-нибудь может подкрасться и сидеть за кустом. Нет, лучше думать о другом.
— Мам, когда не думаешь о страшном, то и не боишься ничего, верно? — делюсь я с мамой.
— Да, Боря, — говорит она.
— И о плохом тоже не нужно думать?
— Да, Боря, не нужно сейчас о плохом думать.