18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Ляленков – Ожидание лета (страница 15)

18

— Рус сольдат есть?!

В шаге от меня качается белый плоский штык. Он как будто ждет: шелохнусь я или нет? Не шевелюсь. Солдат, ушедший за перегородку, заглянул на печь, под кровать, сдергивает с отца одеяло, секунду стоит над ним и убегает. Штык не дождался, пока я шевельнусь, и тоже исчезает.

Немцы хлопают дверью кладовки, топчутся на чердаке. В хате тихо. С улицы доносятся лающие крики, редкие выстрелы и звуки машин.

Вечером в хате шумно. В горнице размещается шайка, состоящая из пяти голодных дикарей. Они вооружены автоматами. Одеты в короткие серо-зеленые шинели, такого же цвета штаны, куртки, и обуты в сапоги с короткими широкими голенищами и подбитые шипами и подковами.

Один немец осмотрел нас и что-то сказал другим. Они закивали. Убить нас они решили, видно, потом, а пока устраиваются на ночлег. Притащили соломы со двора и стелют на полу. В головы кладут ранцы и автоматы.

Солдат, который осмотрел нас, знаками велит Авдотье затопить печь. Тут же, потерев ладонь о ладонь, он присаживается на корточки и разбрасывает дрова перед печью. Потом становится на колени, прикладывает ухо к земле, вскакивает, цокает языком и что-то весело кричит своим. Авдотью заставляют достать из-под печки кур. Немцы ножами быстро отсекают им головы и приказывают немедленно сварить. Авдотья молча садится щипать. Двое солдат помогают ей и все время смеются. От бульона немцы отказываются. Повытаскивали из чугуна кур и съели, запивая из фляжек. Поев, они покурили и завалились спать.

Когда в хате наступает тишина, мама разливает бульон по мискам, и мы едим молча.

Так наступает время, когда мы почти не разговариваем. Все прислушиваются и присматриваются.

Далекая канонада доносится день и ночь со всех сторон, мы к ней привыкли и слушаем: приближается она или нет? Когда канонада на время затихает, становится страшно. Что случилось? Почему тихо?

На всякий случай мама выдает мне пальто, лапти и шапку. Забираю все это и уношу на печь. Через уцелевшие шибки в окне, которое выходит на огород, проникает зарево пожара. Это горят скирды сена в поле и хаты.

Утром Авдотья сбегала по воду и шепотом сообщает:

— По всей деревне немцы. Убитых бойцов оттаскивают в овраг. Из деревенских сгорела только одна старуха, не пожелавшая забираться в погреб. Остальные отсиделись в земле.

Немцы проснулись, сбегали к речке и там умылись. Возвратившись, требуют от хозяйки яиц и молока.

— Матка, яйко, млеко неси сюда, — говорит Авдотье тот, который высмотрел кур.

— Еще не доила корову, а яиц нету, — говорит Авдотья.

— Но! Но! Но! — солдат машет у нее перед глазами пальцем.

— Нету, так где и взять?

— Корошо! Я сам буду найти, — говорит немец.

Заглядывает в стол, уходит в сени, забирается в кладовку и, порывшись среди кадушек, мешков и в соломе, приносит лукошко с яйцами.

— Матка! Будет плёхо, — грозит он Авдотье, — погреб прятать — будет пук! пук!

Авдотья поражена осведомленностью немца. Солдат сует ей в руку цибарку, и она уходит доить корову. Яйца солдаты съели сырыми, молоко не успели выпить. Когда Авдотья вошла и у нее забрали цибарку, вбежал в хату офицер, что-то крикнул, немцы вскочили, оделись и убежали. Загудели машины, и немцы оставили деревню.

Около часа и у нас в хате, и на деревне тихо. Одеваюсь, говорю, что иду к Гришке, и выхожу на улицу. На месте сгоревших хат стоят печи, лежат кучи глины и углей. Огня уже нет, кое-где дымятся головешки. У дороги трупы бойцов. Разбитые пушки валяются в овраге. Их, видимо, немцы скатили туда. За мостом, на бугре, тоже видны убитые бойцы. Отсюда похоже, что они просто лежат и спят. Один лицом вниз, другой на спине, раскинув руки. Женщины несут воду от речки. Бегу к Гришке. Его нет. Дед топором обрубает конец бревна. Доски в потолке обрушились, их концы попали на лавку, и она сломалась.

— Дед Макар, где Гришка?

Он указывает на лавку и говорит, что, когда рухнули доски, Гришка лежал под лавкой и его придавило.

— Совсем?

— Нет.

— А где он?

Оказывается, мать отнесла его чуть живого на другой конец деревни к тетке, работавшей прежде сестрой в городской больнице.

Я выхожу из хаты, вижу женщин, которые роются в кучах углей, пугаюсь чего-то и бегу домой.

По деревне пошел председатель. Он собрал женщин с лопатами. Решили похоронить убитых. Мама и Авдотья берут лопаты и уходят. Там, где стояла вторая пушка, женщины разделились на партии. Одни принялись носить трупы, другие раскидали кучу соломы между яблонями и стали рыть могилу.

Неожиданно пошел снег. Вначале он падает не густо, большими, мягкими хлопьями. Но вот повалил сильно, и я уже не вижу ни моста, ни хат, ни роющих землю людей. Иду на улицу и вдруг слышу, как со стороны Тима доносится шум моторов. Бегу к женщинам, сквозь снег вижу Авдотью, маму, копающих землю, и сворачиваю под яблоню.

На минуту женщины прекращают работать. Но председатель говорит что-то, и они продолжают свое дело. По шуму моторов определяю: часть машин свернула на тот конец деревни, часть двигается к нам. Первая машина проползла мимо и не остановилась. В крытом кузове сидят солдаты. Вторая машина остановилась, из кабины вылез офицер в шинели с меховым воротником. Из кузова выпрыгнули солдаты. Офицер помахал рукой, что-то крикнул. Женщины начали расходиться. Когда Авдотья и мама поравнялись со мной, я выскочил из-за яблони и побрел за ними.

Немцы на этот раз привезли с собой походные кухни. Никого не тронули, переночевали и уехали.

С неделю так и повторялось: одни уезжали, другие приезжали. Но однажды наехали со стороны фронта. И теперь в деревне постоянно живут немцы. Я никак не пойму: это одни и те же или они незаметно меняются? Кроме тех, которые остановились у нас, все они похожи друг на друга.

Фриц вначале ходил с перевязанной рукой, теперь снял повязку. Очкастый и Красный Нос целы полностью. Когда Очкастый, Красный Нос и Фриц сидят за столом, у меня хватает смелости выйти за перегородку, стать к стене и смотреть на них.

Наискось комнаты, от дверей перегородки до порога, протянулась граница. Ее никто, кроме меня, не видит. По одну сторону этой границы — немцы. Их постели, винтовки, каски, ранцы и прочее. По другую сторону — мы.

Несколько раз в день я прохаживаюсь вдоль границы по своей территории.

Мама скажет: «Боря, иди сюда!» — вздрагиваю и убегаю за перегородку.

Фриц и Красный Нос много курят. Дым от сигарет собирается в облако. Вначале это облако висит над столом, потом плывет над их постелями; опустившись еще ниже, ползет к границе.

«Не пропущу», — решаю я. Дую. Облако разрывается, часть его несется вихрем прочь, часть еще быстрее стремится к границе. Хватаю воздуху и короткими сильными выдохами — «снарядами» — разгоняю противника. «Вот так и вас погонят», — говорю про себя.

Когда кто-либо пройдет по комнате или хлопнет дверью, моментально в папиросном дыму образуется прорыв. Бегу вдоль границы и уничтожаю этот прорыв.

— Боря!

Замираю на месте. Очкастый и Фриц наблюдают за мной.

— Боря! — повторяет мама, и я шмыгаю за перегородку.

Мама знаками показывает немцам, что у меня в голове не все нормально. Они кивают.

Мама похожа на старую деревенскую женщину. Носит она длинную черную юбку и серую кофту. Кофта в латках и маме велика. Голова у нее повязана рваным серым платком. Все это дала Авдотья. Дина тоже одета как Маня, и я иногда смотрю на нее: она это или не она?

Дина совсем стала худенькой. Мне замечаний никаких не делает. Подолгу сидит в ногах у отца и смотрит в одну точку.

— Давай просеивать, — скажет ей Маня.

— Давай.

Берут волосяное сито и просеивают муку, которую мы получаем из зерна при помощи ручной мельницы. Эту мельницу крутим целыми днями. Крутит или Авдотья, или мама, или я.

Отцу становится немного лучше. Он иногда садится. По нужде снова ходит во двор, хотя при моей помощи. Авдотьин горький настой он продолжает пить. Изредка я подсаживаюсь к отцу и рассказываю, что творится на улице.

Когда немцы в комнате, слышен только их разговор. Мы живем молча. Объясняемся большей частью кивками, глазами, движением рук или разговариваем шепотом.

— Боря, вынеси ведро во двор.

— Дети, идите сюда.

— Где же наши?.. Как тянется время…

— Господи, дай ты им силу, милосердный наш…

К молчанию так привыкли, что, даже когда немцы уходят в овраг стрелять из пистолета по каскам, подвешенным к ветвям яблонь, все равно говорим тихо.

Нас заедают вши, и мама ничего не может с ними поделать. Кипятит белье, но вши откуда-то берутся. Мне кажется, что они вылезают из-под кожи. Днем пересмотришь и рубашку, и штаны, и трусы, кажется, всех перебьешь, а потом они снова кусаются. И я чешусь и чешусь. Очень подолгу лежу на печке. Подопру голову руками и думаю о разном. Представляю, как ночью загремят выстрелы и ворвутся в хату наши. Часто вспоминаю Таню. Почему-то кажется, что она где-то здесь поблизости, но где она может быть и почему так кажется — понятия не имею. Порой возникает картина: немцы наконец решились и ведут нас расстреливать. Картина до того страшная, что заползаю в угол и шепчу:

— Нет, не убьют никого: ни отца, ни маму, ни меня, ни Авдотью, ни девочек.

Перебираю всех, кого знаю, кого помню. Даю клятвы самому себе, что, как только наши вернутся, буду самым хорошим и послушным. Иногда клятвы получаются очень длинными, я путаюсь и засыпаю.