Владимир Лидин – Люди и встречи (страница 41)
— Послушай, Яков, — сказал художник брату, — не попытаться ли нам выставить домик в Москве... например, в Литературно-художественном кружке? Я довольно хорошо знаком с поэтом Валерием Брюсовым. Это большой почитатель Пушкина, он один из директоров кружка и, наверное, окажет нам содействие.
Некоторое время спустя в одной из зал Литературно-художественного кружка на Большой Дмитровке снова волшебно загорелся огнями крошечных электрических ламп и свечей домик Нащокина.
«Еще только одно усилие, — писал торжествующе художник брату в Петербург, — и мы заставим меценатов тряхнуть мошной, чтобы создать музей Пушкина. Домик имеет в Москве несомненный успех».
Но московское купечество было в ту пору занято совсем другими делами — строились доходные дома, — и только одинокие любители, такие же мечтатели, как и Галяшкин, стояли подолгу у освещенного домика и мысленно переносились в пушкинскую эпоху.
Домик Нащокина совершил очередное путешествие, на этот раз из Москвы в Петербург.
— У нас осталось последнее средство, — сказал художник брату. — Будет праздноваться трехсотлетие дома Романовых... я получил разрешение выставить наш домик на выставке в Царском Селе. Если домиком заинтересуется царь, может быть, отпустят хотя бы тысяч двадцать для начала, чтобы можно было приступить к созданию музея Пушкина.
С утра в тот день, когда Николай II с детьми должен был осмотреть выставку в Царском Селе, Галяшкин был в величайшем волнении. Он дожидался возле своего домика. Свечи в домике были зажжены, по бокам стояли лавры в кадках. Медленно, в окружении семьи и свиты, приближался Николай II.
— Оригинальная вещь, — сказал он так же, как сказала в свое время великая княгиня Мария Павловна, — и фигурки совсем как живые. Вы являетесь создателем этого домика? — спросил он Галяшкина.
— Ваше императорское величество, — ответил Галяшкин, — я являюсь только реставратором этого домика. Я по профессии художник и сделал это потому, что преклоняюсь перед именем русского гения.
Николай недовольно посмотрел на него и проследовал дальше: по этикету можно было только отвечать на вопросы императора, а не вступать с ним в беседу...
В 1921 году некий молодой человек разыскал в Москве брата художника Галяшкина; молодой человек оказался посланцем народного комиссара просвещения Луначарского.
— Анатолий Васильевич просил передать вам, товарищ Галяшкин, что в Москве на одном из складов мебели удалось разыскать домик Нащокина. Вы являетесь его реставратором, и Анатолий Васильевич очень просит вас заняться восстановлением домика, который весьма пострадал. В будущем домик сможет стать одним из экспонатов музея Пушкина. На первое время предполагается передать его в Исторический музей.
Так осуществилась мечта братьев Галяшкиных. Домик Нащокина находится ныне в пушкинских залах Эрмитажа.
Я записал эту повесть у постели семидесятишестилетнего больного старика, разделившего некогда со своим братом радость находки и реставрации нащокинского домика. Памяти Якова Александровича Галяшкина, историка по образованию и страстного почитателя Пушкина, и должна быть посвящена эта запись.
САГА О СКАНДИНАВАХ
В белый вечер, скорее в белую ночь, я подошел к бронзовым монументам Генрику Ибсену и Бьернстьерне-Бьернсону возле Национального театра в Осло. Фосфорический свет, казалось, только разгорался, и каждая цветушая ветка дерева была отдельной со своими цветами, как в стереоскопе. Северная белая ночь стояла над городом, над ближними к театру улицами Драмменсвейен и Иоганс-гата, уже затихшими в этот час.
Я присел на скамейке напротив памятников великим писателям, которые в пору детства моего поколения были для нас как бы глашатаями нового века, создателями необыкновенно свежей, необыкновенно призывной норвежской литературы. На подмостках Художественного театра великий актер Станиславский только что сыграл в ту пору роль доктора Штокмана, Комиссаржевская потрясла зрителей исполнением роли Норы в «Кукольном доме», «Столпы общества» и «Привидения» Ибсена волновали и русские сердца, и музыка Эдварда Грига все шире и шире входила в наши концертные залы... Мы видели в мечтах нашей юности суровые каменистые берега Норвегии, ее мореходов, ее писателей, и лавина, погребшая Бранда на сцене Московского Художественного театра, пронеслась как бы и над нашими головами.
Даже внешне похожие друг на друга, титаны норвежской литературы — Ибсен и Бьернстьерне-Бьернсон — и поныне соседствуют не только в виде бронзовых монументов перед Национальным театром, где расцветала норвежская драматургия. Они соседствуют и на городском кладбище в Осло: черный обелиск с единственной эмблемой на нем — рабочим молотом — стоит на могиле Ибсена, и склоненное знамя высечено из розового камня на могиле Бьернсона поблизости.
Было пусто и безлюдно в этот час и на сквере рядом, где стоит памятник «датскому Мольеру» Людвигу Хольбергу, изображенному в бронзе среди своих персонажей, да и весь прилегающий квартал как бы посвящен театру и драматическому действу, подобно тому как в Ленинграде дышит театром улица Росси. Черные большие скворцы, которых множество в садах и парках Норвегии, уже готовились начать вскоре свою утреннюю жизнь.
Я вспомнил в доме Эдварда Грига в Трольхаугене о часах, проведенных мной перед памятниками великим писателям. На одной из стен дома Грига висит фотография, на которой низенький, похожий на седого школьника, Григ снят на прогулке рядом с высоким, могучим Бьернсоном. Все в этом доме полно не только историей жизни Грига, но и историей дружб великих современников: Григу посвятил Бьернсон проникновенное стихотворение: «Здесь, помню, днем осенним бродили — он и я...», навеянное, может быть, именно прогулкой, запечатленной на фотографии, а Григ нашел в «Пер Гюнте» Ибсена свою глубоко философскую и национальную музыку... В доме Грига в Трольхаугене, как и в доме Бьернсона в Фоллебу, как и в доме Ибсена в Гримстаде, слышишь не только перекличку передовых деятелей Норвегии, но и общий их голос, ту высокую ноту, какая всегда перерастает национальные границы, становясь общечеловеческой.
Старенькая серая шляпа Грига, бархатная курточка, дорожная сумка на ремне, похожая на кондукторскую, дорожный кожаный кофр, спутник многих путешествий, дружеское письмо Ибсена в рамке на стене, серебряная сахарница с выгравированной на ней музыкальной фразой из произведения Грига — все немного старомодно, в духе прошлого века, но есть какая-то внутренняя одухотворенная простота в этом предметном мире великого композитора.
В павильоне, где Григ работал, стоит раскрытое пианино с нотами на подставке, стул с трогательно подложенной толстой партитурой, чтобы низенькому человеку было удобно сидеть, полукруглое креслице у дубового стола, тоже с несколькими подложенными плоскими подушками, а из окна вид на озеро, бледно-голубое посредине и глубоко-синее у подножия скал. В скале же над озером замурован прах Эдварда Грига и его жены Нины, белые мелкие цветы кустами растут из расселин, а ниже, где посыроватей от сочащейся воды, незабудки, их много, они походят на сиреневый дымок у основанья скалы, обращенной к вечному спокойствию горного озера.
Как в доме Грига все полно музыкой, так в скромном деревянном доме Амундсена под Осло все полно искательского труда: чучела полярных чаек и пуночек, белого медвежонка, пингвина, портрет Нансена с дружественной надписью в рамке на стене, модель маяка, а окна рабочей комнаты на втором этаже выходят на тихие воды фьорда с теплыми от солнца валунами на берегу и серебряным отсветом ряби.
Я присел на горячую ступеньку лестницы одной из служб во дворе. Тихий жаркий день мая стоял над домом Амундсена, над фьордом небесной голубизны, над изломами скал, наверно суровых и угрюмых в зимнюю пору. Все в доме оставлено так, как было при жизни хозяина, подобно тому как оставлено в доме Грига или Бьернсона, или у нас в Ясной Поляне, или в чеховском доме в Ялте. Хозяин только что уехал куда-то, — вот чайная посуда, книги в книжном шкафу, опустевшая собачья будка, в которой некогда жил его друг, собрат чеховского «Каштана»: приметы жизни человека в самом ее скромном и будничном, но именно поэтому и самом проникновенном звучании...
Весна цвела в Норвегии. Она цвела мягко и обильно, суровая природа была нежно-кудрява от белых яблоневых садов, и казалось, деревья наверстывают сроки, стараясь затмить собой минувшие зимние непогодицы. Лучшее, что дали миру норвежцы, светит и поныне над трудом их народа, голоса великих писателей, преодолевая пространство и время, и посегодня призывают его не сбиваться с пути.
писал Ибсен, веря в твердый будущий путь своего народа. А в «Марше рабочих», перекликаясь с Ибсеном, Бьернсон чеканил ритм исторического движения родных ему людей труда:
Белой ночью шли мы фьордами, широкая пенная дорога оставалась позади парохода, чайки со стоном и всхлипами летели днем и ночью за его кормой, наверно так же сопровождавшие некогда высокие черные суда с круто изогнутыми носами, бороздившие северное нелюдимое море. Нелегко была возделана эта земля, на голых скалах подолгу лежит снег, сто семьдесят восемь тоннелей пробито в горах по дороге из Осло в Берген, и именно борьбе за то, чтобы эта каменистая земля стала служить человеку, его труду и его добру, посвятили свои книги лучшие норвежские писатели.