Владимир Личутин – Груманланы (страница 17)
Неизвестно точно, когда поморы пошли в голомень, оторвались от родных берегов, но с изобретением «коча», способного плавать во льдах, поморяне заглубились в Скифский океан и открыли Шпицберген. Угорские же племена, пришедшие с Алтая, моржей не били, занимались таежной охотой и водили оленей. Норвеги, что живут напротив архипелага, с больших кораблей били из пушек китов и в то же лето возвращались в родные пристани, не зимуя на ледовых островах. Они удивлялись бесстрашию русских поморов, что охотились с кутилом и спицей на свирепого моржа, а с рогатиной – на белого медведя. Они считали Грумант русской землею: дескать, поморы не боятся зимовать на гранитных скалах в стужу и во мраке…
На карте Меркатора 1569 года севернее Скандинавии возле архипелага Шпицберген показаны семь островов под названием: святые русские… В 1576 году датский король Фридрих II сообщает в город Вардё своему наместнику, что в Коле живет русский кормщик Павел Нишец, который ежегодно около Варфоломеева дня (24 августа) плавает на Грумант. И он поможет провести датские корабли в Гренландию. А что тут удивительного, если в Коле и на Печенге к тому времени уже четыреста лет жили и промышляли выходцы с берегов Белого моря и бедовали монастырские иноки, пробавляясь семгой, треской и селедкой…
Поморы ходили на Гумант на промысел моржей, белухи, полярного медведя (ошкуя), охотились на голубого и белого песца, на оленя, которых водилось на архипелаге в изобилии. Основным промысловым судном в Х – XVII веках, на котором зверобои плавали в океан, был коч – деревянное двухмачтовое судно с грот- и фок-мачтами длиной до шестнадцати-семнадцати метров, шириной до четырех метров и с осадкою два метра. Коч хорош в плавании во льдах, строили посудину в короткое время в самых трудных обстоятельствах одним топоришком и напарьей в два-три месяца, крепили деревянными гвоздями и пришивали сосновые нашвы вересовым распаренным кореньем, паруса долгое время были ровдужные, кроились из выделанной оленьей шкуры, позднее перешли на холщовые полотнища. Коч был дешев в изготовлении, не боялся отмелей, подводных корг и корожек, луд и залудий, мог прижаться к берегу, бойко шел под парусами по ветру, артель в пятнадцать мужиков легко выгребала судно, когда наступала тишинка; если ветер дул в зубы и сбивал с курса, то роняли паруса на палубу и высаживались на берег, иль заходили в губу, или попутное становище, но супротив ветра паруса не работали. Это был, пожалуй, единственный недостаток промысловой посудины, порою досаждавший охотникам. Округлые борта коча и бескилевое днище «яйцом» позволяли судну плавать по морям во льдах и сибирским порожистым рекам, и когда разбойное море грозно торосилось с тяжким стоном и уханьем, угрожая артельщикам потопить их без отпевания, без прощания с близкими, поморы, почуяв безысходность минуты, но не теряя духа, не лия горестных слез, выкидывались на матерую льдину и «аньшпугами», которые были уже наготове, вываживали посудинку из пучины… хваткими добрыми мастерами в корабельной работе ценились мезенские плотники и были в почете по всей Сибири.
Как говорится: опыт – дело наживное, но приходит он с годами и веками. Поморы сидели вдоль океана на тысячу верст на двенадцати берегах и везде, в каждом селище, селе и погосте, вырабатывался свой уклад, манера плавания, обряды и обычаи, устройство дома и двора, деревенский мир, склонности и привычки; на каждом берегу были свои предания, легенды, история, жили все от моря, но от своего угла, берега, болотин и суглинков, лесов и озерин, от своих лайд, поскотин, заливов, губ и висок, путей и перевалок, – жизнь не сочинялась из головизны тысяцкого, или на потребу купчины пустоголового, волостного тиуна, губернского чиновника, наезжего барина, но сам сельский мир выбирал в столетиях свой устав и направление жизни, и каждый житель не ткал свою нить поведения, но диктовала деревенская община от рождения до смерти. Только казалось вольному поморянину, что он свободен жить сам по себе: но если нарушил вековечный обычай, пренебрег опытом старших, то, милый ухорез, – вон из селища, и там, «на чужой сторонушке», пользуйся своей волею, сумасброд окаянный, как тебе придет в голову, но не лезь к родным берегам со своим уставом. Вот тебе бог, а вот и порог, не думай, что в своей деревнюшке, пусть и с десяток изобок, можно выхаживаться перед людьми, атаманить, – живо приструнят, раскатают по лавке, растелешат и накидают плетей, отлупцуют, лежи опосля на печи и причитывай мстительно: «Ну, погодите, гужееды и кисерезы, покажу вам кузькину мать, небо с овчинку повидится»… А минет малое время, и будто несносимая обида куда-то источится, словно веком ее не бывало, и душа уже не ропщет, не рвется из постромков, а зовет в мир, в толпу, на родной угор, где толпятся мужики, те самые трескоеды и кофейники…
Как ни дерзновенны были молодые бессемейные мезенские казачата, в какие бы рисковые охоты ни пускались за тысячи верст от своего дома, но обычаи родовые, своего погоста, неугасимо, немеркнуще жили в груди, и мезенские промышленники возвращались на свою реку, к родовым истокам через много лет. И если по молодости ты кочевряжился возле мирской избы, кричал в хмельном угаре угрозы старшинке в приотдернутое волоковое окно: «Де, я тебе устрою кузькину мать, сучий потрох, небо с овчинку станет, сволочь такая…» Но отплыв за пределы родного печища, ты уже с какой-то тревогой и печалью вспоминаешь дорогие с детства пажити и не можешь выкинуть из ума все, оставленное вроде бы за ненадобностью: и вдруг оно-то и покажется единственно необходимым в жизни, за что можно и умереть.
Значит, что-то единило их всех, каждую деревнюшку, затаившуюся за горушкой, куда уже не доносился морской прибой и ледяной морок, – а собирали в груд, строили общую судьбу, земля, такая трудная для проживания, и Ледовитое русское море, куда бы ты ни бежал от него. Море лепило, шлифовало особенный характер русского колена, необычного поморского племени, сидящего на двенадцати берегах белого моря: это ледяной Скифский океан выкраивал и сшивал нерасторжимой вервью не только судьбу северного народа, но и дерзновенную русскую натуру…
Поморье было огромным государством в государстве Россия; берегом океана от Колы до Оби; если вглубь матеры – до Вологды, Выга, Перми, Вятки; это Каргополь и Архангельск, Мезень и Великий Устюг, Мурман, Онега, Соль Вычегодская, предгорья Урала, Кандалакша, Усть-Сысола, Пинежье и Печора – земли, превышающие любое европейское государство, а может, и всю Европу. Прежде на картах называли: Скифия, потом писали: Поморие. Если норвеги, даны, свеи и британы делали пиратские набеги на соседей, грабили богатых, взяли Париж и Рим, тем временем поморы, не вызывая в Европе своими деяниями особого шума и перетолков, проникли на кочах и, карбасах, оленях и собаках в самую сердцевину великой Сибири и поклонили под русского царя владения монгольского владыки. Так что поморский коч – это не игрушечный детский ботик царя Петра I, а национальное достояние, приведшее русский народ к славе и богатству.
7
Дул обедник, ветер с горы, уросливый и поперечный, сейчас теплый, шеки колонковой кистью гладит, и вдруг случается с погодою злая перемена, начинается бухтарма, туман завешивает всю округу, поднимается ветер с Бурунами и нагнетает волну с белыми гребнями, терзает морскую воду в пыль, и это сеево развешивает над морем непроницаемым покрывалом, так что ничего не видать в округе, и приходится плыть наугад лишь по компасу (матке).
…Но пока спускались по Мезени до устья на полном приливе, была тишь да гладь, – божья благодать. Шестеро мужиков сели за греби, четверо встали по бортам с шестами, мерять глубины, двое у лебедки с якорем, подкормщик у правила, еще двое принялись разбирать на палубе паруса и такелаж, кормщик Фрол Сазонтович Макалёв в носу, внук Петрухич забрался на марс, из бочки торчала соломенная его голова. Кормщик порою окрикивал внука, чтобы не дремал: «Петрованко, гляди пуще, осторонь не пяль глаза, ничего там не потерял. А на девок еще рановато пучиться, надрочишься, каковы твои годы», – миролюбиво снижал голос дед, переходя в последних словах на шепот, внимательно обводил взглядом сиреневый горизонт, высокий угор из бурого камня-арешника, на вершине которого выглядывают темные крыши рыбацкого выселка семжа в три избы. Мала деревнюшка, да славна мореходцами: гуляют своею волею во все концы света – прозеваешь, ворона, еще не поздно на берег ссадить». Отрок не отзывался, он впервые был в таком почете, вызнялся под облака, аж дух замирает. Море виделось во весь распах и при взгляде на голомень, откуда накатывала бесконечная гряда волн с белыми гривами, – охватывал мальчишку восторг: кружились над палубой, выпрашивая подачку, готовые выклевать у петрухи глаза, визгловатые чайки-моевки, убегали прочь глинистые кручи и травяные наволоки, вороха редеющего ивняка, промысловые изобки, возле которых трудились мужики с деревеньки пыи: вытрясали сети, чистили рыбу, готовили на полднище ушное. Cемги взлетали в воздух из-под судна серебряными коромыслами и с плеском возвращались в убывающую воду. Надо было спешить, и мужики дружно напирали на греби, шестовики ловили глуби и мели, чтобы не обсохнуть, не сесть на кошку. Не хотелось артели опростоволоситься в самом зачине дороги, когда вон, совсем будто рядом, за Кузнецовой слободою маревят обманчиво купола Богоявленской церкви. Едва отшатнулись от слободы; изба родная совсем рядом, а тут такая морока. И ты, кормщик, не у тещи в гостях, не считай ворон, не позорься, христовенький, не кисни под пазухой у Господа; а песчаные кошки гуляют по дну реки после каждого междуводья, угодишь на дьяволью обманку – и загорай полсуток на посмешку мещанам, жди нового прилива, когда прибудет вода и снимет посудину с мели…