Владимир Личутин – Груманланы (страница 14)
И купцу, вложившему свой капитал в промысел, тоже надо бы почаще вспоминать, с какими трудами и сам выбивался из бедности, из лиха да в нужду, и знать по совести и смирению, что «бог дает богатым денег нищих ради», чтобы разбогатев, пусть и неусыпными трудами, владелец судов и капиталов с милосердием вглядывался в заветренное, рано изморщиненное лицо трудовика своего и был бы всегда готов протянуть спасительную милостыньку… молился истово, ложась на ночевую? Как-то там, на Груманте, его артель? Живы-нет, и все ли у них ладом? Из Дорогой Горы и Лампожни, из Большой Жерди и Азаполья, из Целегоры и Карьеполья, из Койды и Семжы, из Большой Слободы и Малой набрал кормщик покрутчиков, и лица молодых, в самой разовой поре, мужиков прояснивали перед глазами из ранней осенней тьмы. Да и как не молиться, если два года тому срядил коч и двадцать покрутчиков, а о них ни слуху ни духу, хоть бы с проходящих судов кто весть привез…
Нет, мезенский купец-староверец никак не походил на алчного жестокого мироеда, созданного воображением русских «пахоруких» литераторов, ничего не поднимавших в жизни тяже тростки (гусиного пера) с чернилами и дести бумаги.
Вот о них-то, пропавших в океане, и о тех, кто собирается на путину, и молит хозяин, сулит им удачи, ворочаясь в горнице на жесткой оленей постели, чтобы им, мезенским охотникам-зверобоям, выпала удача в море, чтобы не угодили в разбойный ветер, не потеряли хозяйское судно, следили за ним, как за своим, ибо в коче их судьба и спасение, чтобы обильным наискалось моржовое лежбище да чтобы хватило харча до конца промысла, чтобы не задушила артель злобная Старуха-Цинга, тогда век не избыть перед осиротевшими семьями своей вины…
Бабы с дитешонками съездили на карбасе по Пые-реке на дальние болотистые ворги, куда мало кто бродит, и набрали туесье и ушаты зрелой морошки, истекающей соком; натомили в руссской печи молока на пятнадцать мужиков, наквасили несколько бочек молока с творогом, настояли спасительную от цинги «ставку», напекли хлебины, насушили сухарей, ведь жизнь их благоверных, а значит и судьба семьи, зависит от того, с каким усердием, безунывно потрудятся их жены.
…Вот и все вроде бы готово к походу, а что позабыто, то вспомнится опосля, когда станет прижимать взводенек и окатывать крохотное суденко студеной океанской волною, соленую водяную пыль, сорванную ветром с белого гребня, высевать в каждую расщелинку и пазушку судна…
И старый мезенский сказитель Проня из Нижи тоже в застолье: и хозяин промысла, верный дедовским обычаям, еще не забывший зимовки на Груманте и Матке, самолично ездил на оленях на Канин в деревню Нижу, что в двадцати верстах от устья Кулоя, где жил известный в поморье баюнок, былинщик, исполнитель старинных распевов, сказыватель всяких чудесных древних приключений Проня Шуваев из Нижи с молодой женою Фёклой Юрьевой из деревни Ручьи: у Прокопия Шуваева, когда сказитель еще жил в Большой слободе и не думал съезжать на Кулой, мезенцы учились выпевать старины: сказитель помогал на промыслах убивать долгую темную зимнюю ночь длиною в четыре месяца, когда солнце, запавшее в запад в октябре, никак не желает до Сретения вылезать на белый свет.
Изба Прокопия Шуваева в Ниже всегда полна проезжего и прохожего народу, дорога проходила под окнами его избы; ведь мезенцы весной, осенью и зимою все время проводили в путях. Кулояне и слобожане, «мезяне и пезяне» отправлялись с зимнего берега на тюлений вешний промысел бить зверя, попадали на остров Моржовец и западную сторону Канина. В иную пору сбивалось на вёшный путь до тысячи зверобоев, и в долгие зимние вечера, чтобы прокоротать время, поморы из ближних зимовий частенько сходились в избе Прокопия Шуваева и слушали его старины и былины. Чаще Проня пел былины вдвоем с братом Николаем, но мезенскую песню «со вчерашнего похмелья», или «когда цвет розы расцветает», или про «Ваську-пьяницу» затягивали человек десять. Молодые поморы подтягивали пожилым спевщикам, запоминали слова, музыку и позднее на Новой Земле и Груманте исполняли запомнившиеся сказания, легенды, были и сказки…
Собиратель фольклора А. Григорьев писал: «Благодаря пению старин во время путей, когда собирается много мужчин, у знатоков сказаний оказывается много учеников».
Распевы Прони Шуваева далеко разошлись от Канина Носа по всем беломорским берегам, на Онегу и Пинегу, тут невольно как бы сама собою создалась необыкновенная, единственная на Руси школа исполнителей русской старины, и многие ученики ее вошли навсегда в народную культуру, стали незабытны. И «записыватели с трубою» полтора века наезжали из Питера на Канин в деревню Нижу, чтобы снова убедиться, что редкостный богатый источник не заилился, не обмелился совсем, хотя к этому идет и видится уже дно…
Из школы Прокопия Шуваева, кроме его родичей, вышли Мардарий из Кузьмина Городка, Касьянов из Заонежья, Аграфена и Марфа Крюковы из Зимней Золотицы, П. Кузьмин с Печоры, пудожане: А. Пашкова и Н. Кигачев, М.Д. Кривополенова из Пинеги, П. Нечаев из Сояны…
И залучил его наш купец-молодец, насулив хорошего жалованья, завлек на промысел на Грумант, и вот, распустив на груди широкую, лопатой, сквозную бороду, сияя желтой плешкой, кулойский баюнок уже завладел отвальным столом, даже не отпив и глотка хереса из круговой братины, а рядом, прислонившись к боку мужа, с какой-то древнерусской душевной теплотою во взоре сидела молодая жена Фёкла, во все отвальное не проронив ни слова, но в голубенькие просторные глаза то и дело набегала влага и, не скатившись из слезницы к верхней пухлой губе, сразу просыхала в обочьях. Проня уходил в море и не вем, вернется ли домой, а Фёкле так хотелось быть вечно возле него и там, на Бурунах, чтобы при случае отогнать зловещую Старуху-Цингу. Фёкла любила петь с Проней вдвоем в долгие зимние вечера, и знала твердо, что лучше этого душевного счастия уже не случится на ее веку.
«Ну что притихла, радость моя? Может, хочешь спеть на прощание: «Старый муж, грозный муж, жги меня, режь меня»? …Проня поддел двумя ладонями снизу-вверх пушистую седую бороду, обнажил шершавое горло, и как-то игриво, по-молодецки, плеснул шелковистую шерсть в лицо жене.
«Проня, да ты почто этакое говоришь-то?» – распевно протянула Фёкла, отстранилась, приглядываясь к мужу, взаболь говорит или шутит, и легко пролилась слезами.
«Да будет тебе… эка ты, однако, курица мокрая! – засмеялся Проня. – Ну-ко, голуба моя, душенька зоревая, незакатная, лучше спой нам провожаньице, а женки подхватят…»
Фёкла промокнула утиральником губы, приотряхнулась, поправила на тощеватой груди темно-синий сарафан-костыч и потянула хрипловатым голосом зачин за невидимый тонкий хвостик, готовый вот-вот оборваться. Завсхлипывала, запристанывала, резко обрывая горловой звук…
Мальчишки-зуйки побежали звать на отвальный обед промышленников с женами и близких хозяину слобожан к назначенному часу, кланялись, приговаривая: «Звали пообедать – пожалуй-ко», – и мчались дальше по мезенским избам.
Слобожане не чванились, после третьей просьбы шли в назначенную избу с охотою, ибо отвальный обед, сытный и жирный, устраивал хозяин. Первым блюдом шла треска, плавающая в масле, политая яйцами, были суп из оленины, блины с жареной семгою, навага в молоке, – и вся еда под обилие водки, рома, хереса, привезенных от норвегов по летнему пути, когда мезенцы и слобожане возвращались с мурмана, с трескового промысла, и теперь в каждой избе жарилась свежина-треска и палтосина, на ледник были спущены корчаги рыбьего жира, добытого из рыбьей печени.
Тем временем вчерашние застольщики, одурев от обильной гоститвы, приходят в себя, слегка опохмелившись, кому нынче выступать в море, остальные мужики догуливают у разоренного стола и, приняв чарку рому, с песнями бродят по Мезени, приглядываясь к девкам-хваленкам, собирающим на мезенском угоре большой выход. Девицы перетряхают бабьи сундуки, роются по подволокам и вонным амбарам, по светлицам и горницам, примеряют материно и бабкино приданое, горько пахнущее затхлым, грустью и минувшими годами, когда нынешние старбени с запеченными в луковицу щеками прежде были грудасты и глазасты, русские красавицы с косою в отцов кулак, за которую и волочил порою батька, призывая к уму и чести… Женщины, прибравши со стола остатки обеда и обрядивши скотину, неторопко идут к Инькову ручью, где уже зажила приливная вода и потянулась из большого шара, качнув посудину, готовую к отплытию в океан…
В мое время река уже далеко отшатнулась от города Мезени, бывшее русло превратилось в поскотину, опушилось кормной травою и зарослями ивняка, но в начале XVIII века большой шар на приливах разливался раздольно, по нему ходили кочи и лодьи и в кофейного цвета бурной приливной воде в верхнем ее слое, мутном от «няши», спешили в верховья реки за шестьсот верст огромные стада семог, уже нагулявших в белом море розовое нежное мясо и пахучий жир в подчеревках. Это я еще помню в деталях, как мы, мальчишки, бабы и мужики забредали в большой шар на прибывающей мутной воде, пока не стапливало нас по горло, и кололи непуганых могучих рыб ножами, вилами, острогами, спицами, всяким домашним колющим и режущим орудьем, какой приводился на то время под руку.