Владимир Личутин – Беглец из рая (страница 66)
И полная противоположность у недорослых. До тридцати лет они считают себя неудачниками, девушки смотрят на них свысока, как на обиженных, что их чрезвычайно угнетает, раздражает и обижает, и если случается залучить любовь в свои сети, то она напоминает жалостливую подачку, кинутую от щедрот женского сердца. Где-то после тридцати пяти «синусоида расплаты» постепенно ползет вверх, природа как бы выплачивает им по прежним счетам, возмещает душевные убытки, залечивает сердечные раны, и тут же приходит успех в любимом кропотливом деле, требующем не только ума, но и чрезвычайного усердия.
Низкорослые ближе к земле, и потому стараются чаще глядеть вверх и вдаль; долговязые, что прежде смотрели на все свысока, постепенно опускают от неудач голову, спесь спадает с них, шляпа, что сидела прежде на затылке, теперь от неуверенности сползает на нос, и вид становится унылым, а характер брюзгливым. Но у Катузова пока фора перед Хромушиным в возрасте, ему едва за тридцать, близко защита, успех, на него падки женщины, над головою, совсем рядом, парит жар-птица, и только лень не дает ухватить ее за крыло и сунуть в свой курятник, вот почему мужик заносчив и часто, совсем без причины, сыто похохатывает.
Вот и сейчас Катузов громко, нагловато засмеялся, заламывая голову, на высокой папахе волос местами уже выпал легкий иней, и черная курча казалась облитой ополосками из молочной банки. Ему подхихикнул Поликушка и всхлопал в ладони, как попугало крыльями. Я напряг слух: показалось, что перемывают кости мне. Что-то хриповато говорил Зулус, отсекая каждое слово, взмахивая рукою, мне было видно, как качается ладонь на фоне траурного неба, словно шлагбаум, разрешая пролет ангелам и ведьмам. Я поймал лишь последнюю фразу: «Без чудес, Илья, не прославишься. А я много чего начудил…»
Мужики ему не ответили, пошли, наверное, допивать.
В коридоре стукнула дверь, и тут же в мою квартиру соловьем защелкал звонок.
Я не подгадывал Зулуса, а он вот явился: в парадном пиджаке с орденами, на длинных лацканах табачные крошки. Протянул ладонь, пальцы желтые от курева, стиснул мою руку яростно, словно хотел раздавить, а сам усмешливо уставился в мои глаза, усматривая в них слабость, раздвоенный кончик ястребиного носа даже подрагивал от удовольствия. И я напряг силенки, чтобы не прогнуться в коленках, хотя подобного коварства от мужика не ожидал…
– Силен, Паша, силен. Значит, каши много ел… Познакомь с женой-то, может, отобью, – пошутил, обводя медленным взглядом квартирку.
– Да вот… не обзавелся как-то.
– А зря… «И дорогая не узнает, какой у парня был конец», – пропел, процеживая сквозь пальцы густой чуб, испробитый сединой.
– Увы… Для всех одинаковый…
Зулус, наверное, внутри был не злым человеком, но вел он себя сердито, словно в душе постоянно ныло и хотелось покаяться, да не находилось возле сокровенного человека. И вот подковыривал, хотя имел от меня прямой интерес. Из кухни выплыла Марьюшка и, вытерев ладонь о фартук, призагнув ее лодочкой, стеснительно протянула Зулусу.
– Да что вы на кухне толчетесь? – пропела она. – Федор Иванович, проходите, я чаю наставлю…
– Другой раз как ли… Теперь мы соседи, еще надоедим.
– Зачем так-то… Хороший сосед лучше плохой родни. А плохой сосед хуже смерти…
Марьюшка поняла, что мешает мужикам, и затерялась меж шкафов и книжных полок, будто в еловом суземке. Сейчас обопрется локтями о подоконник и будет долго, пусто, словно гость с другой планеты, смотреть в густую синь вечера, испятнанную огнями, в дом напротив, похожий на новогоднюю елку. Нет, уже никакими канатами не пришить старушку к новому житью, где все чужое, вывернутое сальной тухлой изнанкою, которою извольте любоваться, чтобы не умереть от тоски.
– А как ваша жена? – спросил я, проявляя любезность, хотя ни разу не видал ее.
Зулус обвалился о косяк, хмельно щерился, наверное, забыл, зачем забрел.
– А никак… Жена для мужика – это шея. А шея должна быть понятливой и сильной…
– А если дряхлая?
– Делай операцию…
– А если неудачно?
– Тут как повезет. Бывает, что и на жене подхватишь… Тифти-тифти, пятьдесят на пятьдесят. Можно оказаться и в пролете, – Федор пропустил сквозь щепоть жесткий седой ус, приосанился, всем своим видом говоря, что с ним подобной неприятности не случалось. – А без шеи нельзя, не повесишься. – Зулус хрипло засмеялся. – И вина со вкусом не выпьешь, и хомут не на что вздеть… Учись, прохвессор, академиком станешь…
– Кабы на пользу пошло, – заманежился я. – Пустой разговор в прихожей угнетал, но и деревенского гостя гнать вон стало бы тому в великую обиду: де, гуляй, Ваня, а мне спать пора.
– Это верно… Вот у меня баба стала, что свиной окорок, на семь пуд. Нет, на восемь… Хотя я крепеньких люблю. Возьмешь в руки, ну и дальше – без слов… Говорил своей Ва-люхе: не ешь много, заболеешь обжорством, брошу, как старый валенок с ноги. Расползешься, как тесто, не собрать. А она все: хи да ха, на смех, значит. Мол, хорошей женщины должно быть много… А куда лишнее девать? Я же не морж… Это морж неделю спит, чтобы тетку свою отбарабанить. Готовит Валюха обед, походя сосиску иль котлету целиком в рот – и не жуя. Надоело ее учить: не жри, как скотина… Вот и прогнал слониху во Владимир. Говорю, живи одна в квартире и жри сколько хошь, пока брюхо не лопнет иль не станет заворот кишок… А ты говоришь: ше-я-я… Нет, шея должна быть по голове. Чтобы не крутилась, как флюгер на ветру: и то ей надо, и то надо. Команды должна слушать, на то она и шея, и голове давать отдых…
Зулус говорил со мною свысока, чувствуя за собою силу. Он был действительно красив, этот деревенский мужик, бывший шахтер, похожий на донского казака: густой с проседью чуб, вспыльчивые резкие глаза в глубоких синих провалах, ястребиный нос, будто меченый в схватке шашкой, конечно, выделяли его из толпы. И я не то чтобы тушевался перед ним, но по свойству скверного характера нарочно придавливал строптивость, ронял себя, чтобы как-то не обидеть ближнего. Может, в совестных кругах эта черта моя и сошла бы за благородство, но в нынешнем обществе, когда вши и блохи поедали львов и кентавров, моя внутренняя размягченность казалась знакомцам моим за болезнь.
– За Танькой-то моей присматривай, – вдруг попросил Зулус, и мне показалось, что в яростных глазах блеснула слеза. – Будь ей за отца, – добавил уже суше. – А я как ли потом отблагодарю. – И признался, скривив губы. – Муж-то у ней б… ходок… Я-то им – все! Я им из последнего, только живите. Господи, и почто не жить?! Дочь-то у меня красавушка, отменитая от всех, такую поискать на всем белом свете. Ангел – девка-то! Уж и не знаю в кого… Я – свинтус последний, мать – свинья. – И вдруг спохватился, оборвал признание, подавил минутную хмельную слабость. – И что мы тут стоим, косяки подпираем? Давай к нам, «по рюмочке, по рюмочке, чем поят лошадей…» Павлуха, Павел Петрович, раздери тебя в кочерыжку. Мать мою помянем, покоенку, она вас так любила, уж в каждом письме, бывало, чирканет, не забудет…
Зулус вдруг странно замычал, будто подавился, движением ладони стер с лица гримасу, как умылся. Угрюмо обвел взглядом пыльное мое житьишко, приценился, но книжным завалам не удивился:
– Худенько живете… Не богато, скажу вам…
– А откуда богатству быть?
– Ну как сказать… У хлеба не без крох. Мышка чужой слезой напьется. Говорят, вы были советником у Ельцина?
– Откуда известно?
– От верблюда… И неужели никаких тити-мити? – Зулус со скрипом потер желтыми от никотина пальцами. – Не поверю… У золота не без пыли. И неуж не прилипло?
– Ни гроша…
– Да ну?! – Зулус захихикал, что так не вязалось с его выразительным жестким лицом, и погрозил пальцем. – Так уж ни копья?
– Ей-богу! – Я чиркнул ребром ладони по шее, как кинжалом. – Потому что дурак был…
– А-а? – Зулус с облегчением и вместе с тем с некоторым разочарованием вздохнул, непонятное легко прояснилось: с дурака какой спрос. Он обвел меня взглядом, будто снимал мерку дя гроба. – Чтобы с горы да без саней? Не слыхал… Там же вор на воре… Святой, что ли?
– Не веришь?
– Как поверить-то, как? Не хочешь, Паша, так навалят силою, чтобы замазать, запачкать. Ослушаешься – в смолу окунут, в перьях изваляют, на весь белый свет ославят. Сучьи законы волчьей стаи… Мозги мне компостируешь. А у самого капуста в банке на черный день. В Израиле иль в долбаном Тики-таки… И неуж – ни шерстинки от скотинки?
Нет, Зулус мне не верил. Власть в представлении простонародья была мамаевой ордой, что захватила Кремль, а я тем баскаком, что собирал дани. Раз был наверху, хоть и мелкой сошкою, то ужe и не отмыться вовеки.
– Ни шерстинки…
Не хотел я объясняться, но душа приневолила и этот неверующий острый взгляд Зулуса, которым он обшаривал меня, будто отыскивал потайной карман.
– И ни травинки… Меня случайным вихрем подняло в Верхи, будто клок сена. Думал, там небо близко, солнце, там чистый вольный ветер… А оказалась – свалка… Мне, Федор Иванович, не надо такой свободы, при которой жируют лишь клопы, пауки и вампиры. Мне ничего от них не надо. Ни гроша, ни цента. Когда я тянул Ельцина, то не думал, что он так глубоко испорчен, что все внутри у него заржавело, все замки испорчены, а ключи выкинуты. Он – бессовестный человек, и этим все сказано… Он с Горбачевым пустили страну по ветру…