18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Лакшин – Александр Островский (страница 8)

18

Впрочем, внешне все выглядело в семье миролюбиво и гармонично. Подростка выучили звать мачеху «маменька», и, уже будучи взрослым двадцатипятилетним человеком, он не скажет об отце и Эмилии Андреевне иначе, как «папенька с маменькой». Таков дух замоскворецкой традиции, привычная формула почитания родителей, и напрасно было бы считать ее знаком искренней сыновней любви.

По тяге своей к тонкому дворянскому обиходу Эмилия Андреевна, сама игравшая на фортепьяно и знавшая с детства европейские языки, больше всего внимания уделяла этой стороне воспитания да еще хорошим манерам. Она приглашала к детям домашних учителей – француза и немца. Но не добилась заметного успеха: как раз с новыми европейскими языками Островский в гимназии дружил меньше, чем с прочими науками. Зато успешно занимался он с учителями музыки, научился читать ноты, умел подобрать на фортепьяно и записать мелодию. (Это помогло ему потом в совместной работе с композиторами Чайковским, Кашперовым, Серовым. Серову он пересылал записанные им мелодии костромских песен.)

Несравненно более важным для биографа Островского представляется другое. Все Островские, начиная с деда, Федора Ивановича, глубоко почитали книгу. Едва Николай Федорович оперился и встал на ноги, он завел в своем доме большую библиотеку. Гимназист Островский получил доступ к отцовским шкафам с книгами и сделался увлеченным и самозабвенным читателем. Вряд ли кто-нибудь руководил его чтением, но если оно и было поначалу хаотичным, беспорядочным, то все же эта попытка добрать самообразованием то, чего ему не хватало в казенной гимназии, заслуживает пристального внимания.

«Благодаря большой библиотеке своего отца, который с самого начала журналистики в России выписывал все появлявшиеся периодические издания и приобретал все сколько-нибудь выходящие из ряду книги, Островский весьма рано ознакомился с русской литературой и почувствовал наклонность к авторству». Так написал о себе в третьем лице сам драматург[27].

Только в отрочестве читают так безоглядно, запоем, переворачивая одну книгу и тут же открывая другую. Вероятно, наш гимназист перечитал все, что читали в ту пору и другие его сверстники: «Таинства Удольфского замка» и «Юрия Милославского», романы Нарежного, Загоскина и, конечно же, загадочной и мрачной Анны Радклиф – этой Агаты Кристи XIX века. Но в библиотеке отца были и поэмы Пушкина, первое издание «Горя от ума». Тогда же, возможно, началось знакомство Островского с многотомным изданием «Российского феатра», толстыми книгами с золотым тиснением на свиной коже, содержавшими лучшие пьесы драматургов XVIII века. В 1856 году он поразит воображение молодого М. И. Семевского доскональным знанием комедий Судовщикова, Капниста, не говоря уж об Аблесимове или Сумарокове[28].

Даже если Островский немного преувеличил, говоря, что его отец выписывал все периодические издания от начала журналистики в России, все же, надо думать, в его библиотеке можно было найти комплекты таких известных журналов, как «Московский телеграф» Полевого, «Телескоп» Надеждина, так же как начавшие выходить недавно пушкинский «Современник» и затеянные Краевским «Литературные приложения» к «Русскому инвалиду», ну и, конечно же, находившуюся в зените своей популярности «Библиотеку для чтения» Сенковского. Следя регулярно хотя бы лишь за этими изданиями, можно было считать себя литературно образованным человеком. Здесь печатались стихи Пушкина, «Коляска» и «Нос» Гоголя, первые статьи Белинского.

В самом раннем из дошедших до нас сочинений Островского – «Сказании о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс…» (1843) – чиновник и купец ведут разговор о казавшемся нескромным пушкинском «Графе Нулине», и один приводит другому как пример изящной благопристойности «Библиотеку» Сенковского:

«– Да вот-с в “Библиотеке для чтения”, я брал ее у приятеля недавно, там под статьею “Гиморой” сказано – статья не для дам…

– И, да разве вы не видите, что это каламбур. Бар Бар уж такой писатель, что вечно каламбуры пишет».

В окружении Островского водилось немало горячих почитателей фельетонного стиля Барона Брамбеуса и самого его журнала. Язвительность Сенковского, его гонения на старомодный высокопарный слог, его выходки против «сих» и «оных» принимались с восторгом.

Вообще дома, в семье Островских, разговор часто касался литературы. Николай Федорович и сам следил за новинками. Нередким гостем в доме был его брат, дядя Островского, Геннадий Федорович, чуть позже отца окончивший ту же Московскую духовную академию и ставший директором Синодальной типографии. По самому роду своей деятельности, связанной с печатным станком, Геннадий Федорович был наклонен к обсуждению литературных новостей; знал он подчас и закулисную сторону известных журнальных событий. «Рассуждали о современных проповедниках, – вспоминает свидетель этих разговоров Н. Гиляров-Платонов, – о современной литературе, о цензурной истории с письмом Чаадаева в “Телескопе” и об “Истории ересей” Руднева, тоже перенесшей цензурную передрягу, о путешествии Наследника и статье Погодина по этому поводу. То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам»[29].

Люди осторожные и благонамеренные, братья Островские не заходили в своих разговорах далеко. В чаадаевском письме видели оскорбленное тщеславие офицера, посланного некогда к государю с известием о бунте Семеновского полка, но в излишних заботах о своем туалете опоздавшего и навлекшего на себя высочайшее неудовольствие. Считали, что своей статьей он вымещает заслуженную им неприятность. Осуждали и Надеждина, который подвел цензора Болдырева, окрутил его, заговорил, заморочил и убедил подписать журнал не читая. Зато добросовестно недоумевали, когда в самой книге Руднева о ересях, по повелению цинического и подозрительного Филарета, духовная цензура нашла ересь: автор тяжко согрешил, уравняв в значении святое предание со Святым Писанием… Таковая придирчивость даже людям благомыслящим казалась все же излишней.

Приткнувшись с книжкой в углу дивана, гимназист Островский тайно прислушивался ко всему и воспринимал по-своему. За что сослали Надеждина, уважаемого университетского профессора, в Усть-Сысольск и что такого ужасного наговорил в своих письмах Чаадаев? И разве еретики не повывелись еще в Средние века? Как, в самом деле, могла выйти в дядиной типографии книга, проповедующая ересь против Закона Божьего?

С двумя коренными понятиями книгопечатания – о ересях и о цензуре – мальчик, увлеченный литературой, знакомится очень рано.

Литература уже была частью души нашего гимназиста. Ему еще не исполнилось четырнадцати лет, когда из Петербурга пришло известие о том, что на дуэли с французским офицером убит Пушкин. Спустя четыре с лишним десятилетия в речи на Пушкинском празднике Островский вспомнит, возможно, эти дни и свое отроческое чувство поклонения Пушкину, когда скажет о кровной привязанности читателей к своим большим поэтам: «Вот отчего и великая скорбь при их утрате; образуется пустота, умственное сиротство: не кем думать, не кем чувствовать»[30]. Именно так: не только не с кем, но и не кем, ибо поэт дает сами «формулы» чувств, свойственные всем людям, но не до конца осознанные ими.

В черновике «пушкинской речи» Островский вспомнит, что «в учебных заведениях даже в 30-х годах беззастенчиво предлагалась реторика Кошанского». Между тем юноша Островский уже думал и чувствовал Пушкиным…

У нас нет достоверных сведений об интересе Островского к театру в гимназические годы. Мы даже не уверены, водили ли его туда хоть однажды. Говорят, большой любительницей театра была тетушка Островского – Татьяна Федоровна, жена диакона Новодевичьего монастыря. Но как глубоко затронули семейный быт Островских эти ее интересы, брала ли она с собой в театр старшего племянника, положительно затрудняемся сказать. В богатых домах Замоскворечья принято было на Святках и на Масленицу покупать в театре ложу и выезжать туда со всеми чадами и домочадцами. Но предпочтение в таких случаях отдавалось обычно опере – слушали «Аскольдову могилу» или «Русалку». Вряд ли наш гимназист бывал в ту пору на драматических спектаклях.

О чем можно судить с большей уверенностью, так это о том, что еще в детстве и отрочестве, в воскресные и праздничные дни и потом на вакациях, юного Островского возили на гулянья в знаменитые своими развлечениями уголки Москвы. Ходили в Нескучный сад с его парковыми затеями, на Девичье поле, где устраивались гулянья под Рождество и на Масленицу. 1 мая, по московской традиции, выезжали с самоваром в Сокольники, где прямо на весенней траве устраивались праздничные семейные чаепития. Ездили и на Воробьевы горы. Там, на откосе к Москве-реке, еще желтели остатки траншей от начатого строительства храма Христа Спасителя – неосуществленного проекта гениального Витберга; любовались оттуда Москвой.

Но самым знаменитым было гулянье «под Новинским». Здесь на Масленицу вырастал целый городок из балаганов, каруселей, «колоколов» (так назывались шатры, где торговали вином). Подпоясанные цветными кушаками и с лотками через шею, надрывались разносчики, предлагая сбитень и пироги. Кувыркались на подмостках паяцы, фокусники вытаскивали изо рта бесконечную паклю… Но кроме бородатых женщин, ученых собак и бельгийского великана здесь можно было увидеть настоящий площадной народный театр – примитивный, но яркий, веселый, озорной.