реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Курносенко – Неостающееся время. Совлечение бытия (страница 2)

18

Вприбавок еще эти прядки-кучерявинки на месте встречи висков и большого выпуклого лба…

Так они и летали там по 9 «а», как две капустные бабочки, две легкие белые снежинки, так и вспурживали события-вьюги…

Школа, как говорилось, была у нас центровая, престижная, и учились в ней большею частью потомки вузовских профессоров, прокуроров, партработников и кагэбэшников, то бишь дети уездной якобы элиты, но чьею дочкой была Оля Грановская, осталось для меня тайной.

Подозреваю, что кто-нибудь из инженеров, из так называемых порядочных людей, сиречь не шибко чтобы духовных, но и сберегающих худо-бедно душу в тех, что выпало по судьбе, течениях, веяниях и потоках.

Впрочем, как это также случается, могла и сама по себе… без яблони… Ибо, как сказал Иоанн Предтеча: «Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму».

У одного из двух-трех лучших писателей той поры, у Юрия Казакова, папа был плотник-сантехник, а мама уборщица…

В спорте, в общественной или художественной деятельности Оля не выделялась, активной комсомолкой не слыла и тем не менее истоком и ключом всего интересного у «ашников» за стеной была, думаю, она.

Вставал однажды, к примеру, и бурно обсуждался вопрос: «Человек ест, чтобы жить, или живет, чтобы есть?»

О чем бы говорить-то вроде? Кто ж это в девятом классе не ответит…

Между тем жизнь идет, человек внедряется мало-помалу в суету мира, и, если приглядеться, тягловым двигателем у большинства делается добыча хлеба: жить, чтобы есть.

О том же, что стараться нужно не о пище тленной, но и о пище, пребывающей в жизнь вечную[3], что думать надо «о Царствии Божием и правде Его…», что жить – искать исполнения воли Божией, а не заполнять впрок телегу, поставленную с перепугу впереди лошади, – из выбравших «жить, чтобы есть», мало кто и озадачится ведь за поисково-кусочным недосугом.

…Или вот – далее про Олю – обсуждение повести Бориса Балтера «До свидания, мальчики!»

Обсуждали ее в 9 «а» одни девочки, помню. Исключительно.

От знавшего Балтера литературного критика мне привелось сведать потом, лет через двадцать, как он сам, автор, понимал участие и участь своих героев в Великой Отечественной войне.

Он считал, что наведенный коммун-ересью юношеский пыл их, «досвидания-мальчиков»[4], был сродни использованному с противной стороны гитлерюгенду…

Наверное, это, про гитлерюгенд, была и у Балтера лишь одна из вырвавшихся в горький час «правд» о войне.

Но и у Оли, у затейщицы небывалого того обсуждения, была выбрана из этой балтеровской сердцем выпетой вещи, исчленена была одна не затрагивающая ничьих тонких политик заповедно-важная нить.

Героиня повести восьмиклассница, и ей, как Джульетте, нету еще и пятнадцати, и вот она смиренно без малейшей заботы о себе, отдает девичье-детскую невинность свою уходящему на фронт Ромео…

Что конкретно говорилось там, за стеною, по этому поводу, ведомо только девочкам из тогдашнего 9 «а» да, быть может, еще Духу Божьему, витавшему по-над их партами, но только мысль по-серьезному и субстанционально, так сказать, поговорить не над спущенной облоно темой, а по-живому и для живой же себя, принадлежала, я уверен, Оле.

В девятом классе пришел новый директор школы, молодой последователь известного педагога-новатора Сухомлинского.

Сухомлинский полагал, что изобличать и репрессивно выкорчевывать из детей «плохое», чтоб оно не разбухало, не надо, – надо развивать и способствовать росту «хорошего», и тогда, разрастаясь, оно самостоятельно, само по себе вытеснит помаленьку «плохое».

И вот пошли у нас всякие поддерживающие рост «хорошего» праздники.

Праздник «чести школы» (не помню, что это).

Спортивный праздник – школьные олимпийские игры.

Праздник… э… песни… Да, Праздник песни. Именно так.

Новый директор сам повел в нашем 9 «б» русский язык и литературу, и за все годы ни-шатко-ни-валкой учебы моей литература в школе начала мне потихонечку нравиться.

Эдак как-то бодро, подбористо он, неплохой волейболист, ходил туда-сюда между рядами парт наших, помахивал согнутою рукой и читал:

Я лежу, — Палатка в Кемпе «Нит-Гедайке»… —

без усилья попадая в ломано-неясный будто бы, а в реалии грациознейший, из черненого несгораемого серебра кованный ритм…

С Маяковским у них, у нашего директора В.А. и поэта революции, обнаружилась одна задача – уговорить себя и всех, кто соглашался слушать, что хамский, блефующий и духовно беспомощный режим, не поперхнувшись сожравший всех без исключенья детей своих, способен по глубочайшему их хотению и по щучьему велению переделаться в великодушный и понимающе-человечный.

Умри, мой стих, —

безукоризненно в интонации читал нам В. А., —

Умри, как рядовой, Как безымянными на штурмах мерли наши…

Отец его в тридцать седьмом был арестован по пятьдесят восьмой и сгинул где-то в ГУЛАГе еще до войны.

Его вырастил отцовский друг.

Сам же он, трактуя человеческое существование диалектически-марксистски, в практической жизни вел себя как прирожденный христианин – чуял в себе душу, не отдавая ее в услуженье ни мамоне, ни плоти своей, ни закамуфлированной под «ответственность» честолюбиво-гордынной самости…

И вот назначен был Праздник песни, устроенный и воплощенный всеми нами по его, В.А., педагогической идее.

Мы выехали электричкой на озеро Еловое, разместились в привезенных и тамошних, турбазовских, палатках и ранним вечером, часов эдак в пять, собрались вокруг какой-то сымпровизированной и возвышенной относительно зрителя «эстрады».

И хорами, ансамблями, трио, дуэтами и соло стали друг перед другом петь и взаимооцениваться.

Ашники под водительством альтиста Трубецкого спели про травой поросший бугорок не дождавшейся «героя мужа своего» Прасковьи.

Мы – про лежащего неживым в бурьяне дружка.

Вэшники и гэшники – еще что-то хорошее на душевные послевоенные слова Алексея Фатьянова…

Громким баритоном под аккордеон Женя Рыбаков спел про русскую бригаду, бравшую Елисейские поля, и отчего-то хуже, чем это бывало в туалете под подстукиванье, тихо.

Мы расчувствовались и «оплакивали вслед», расширяя в себе хорошее, сгинувших и погибших на войне, да только… – сдается мне с некоторых пор – «били чувством» все-таки повыше цели.

Мы сами были еще не настоящие, из голых намерений, из гуттаперчи… Бройлеры без завязи, без структурирующего онтологического центра в душе…

Мы еще, как называл это Павел Васильев, не начинали жить.

Не ведали, как опасно ходим.

Что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими.

Что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их[5].

Не помню, кто и с какой песней победил в тот раз. Кажется, что не мы.

…Но зато вечером, поздно, в зачине единственной ночи на родниково-родоновом озере Еловом (с лодки на глубине тридцать метров тогда еще было различимо дно) произошло событие, из-за которого я и затеял, собственно, все это вспоминать и рассказывать.

В первый раз у нас с «а» произошел вечер у одного костра, к сожаленью, полуформальный и совсем краткий, поскольку, вдосыть напереживавшись днем, мало кто отыскал силы задерживаться к ночи. Мало-помалу все отошли спать-почивать по давно ожидавшим их палаткам со спальниками.

Осталось в конце концов трое – мой затесавшийся не к своим кореш из 9 «г», я и… да, Оля Грановская, неформальный лидер, Белоснежка и Снежная королева из застенно-загадочного 9 «а».

Как-то раз «для смеху» прошедший от балкона до кухонной форточки по полого-узенькому бордюру на пятом этаже, но, по таинственному устройству души, никогда ни с кем не дравшийся кореш курил сигарету, я подкладывал веточки, а Оля (она была в светло-красном вигоневом свитерке под цвет костра), со светлыми куделечками у лба, Оля спела нам одну такую штуку а капелла, «орифлему»[6], я бы сказал, на слова не дозволявшегося к употребленью у нас в стране Сергея Есенина.

Я б навеки забыл кабаки И стихи бы писать забросил, Только б нежной касаться руки И волос твоих цветом в осень…

Голосок у певуньи был небольшой, не шибко-то и музыкальный, но не фальшивящий, ясный.