реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Курбатов – Первый рассказ (страница 4)

18px

Короток октябрьский день. С востока вместе с ветром надвинулся вечер, постриг солнце, слизал и растворил в бордовом сумраке его лучи, и оно холодным малиновым шаром затонуло в синих, точно застывшие волны, далеких холмах.

Федор глянул в окно, встал из-за стола и пошел запрягать лошадь. Велел Нинке поспешать собираться: ночью по такой грязюке не сладко ползти. Заторопились и Дымовы: дотемна надо успеть выехать на большак. Пуще всех хлопотала мать. Она уговаривала заночевать, надеялась, что так и будет, но все были непреклонны, всех где-то ждала работа, строгий порядок. Тогда ринулась она в чулан, оттуда — в погреб, тащила отовсюду яйца, помидоры, капустные вилки, стеклянные банки с желтым коровьим маслом и сметаной, белые пласты свиного сала, запорошенного солью и чесночной крошкой. Все это она торопливо совала в мешочки, в какие-то старые сумки, в газетные кульки.

— Ну зачем же, мама? Ну что вы… — виновато и благодарно ворковали сыновья.

Перед выходом из дома столпились вокруг стола, махнули еще по одной, допив остатки, — не пропадать же добру. Под ноги к Дымову подкатился откуда-то Владик, уцепился за штанину, захныкал.

— А ну, собирайся… Где пальтишко? — заботливо и строго сказал Дымов. — Вот разбойник, чуть без тебя не уехали.

— Как хотите, а детей не дам, — вдруг с несвойственной ей твердостью сказала мать. — Куда их на ночь глядя. Сами, помоги господи, доехали бы… Нет и нет!

— Не бойтесь, мама. Не такие мы пьяные. Вот я, например… и за рулем опять же я буду, — размахивал длинными руками Виктор, но его никто не слушал, и он потопал во двор заводить машину.

— Покрой голову, Витенька! Надует у окна-то… Не лето тебе. — Мать выбежала следом.

Басисто зафыркал мотор, нетерпеливо и резко прозвучали гудки, подстегнули, ускорили сборы. В последний раз оглянула мать сыновей и разом сникла, как-то уменьшилась вся, и вдруг беззвучно закашляла в платочек. Все тянулись к ней, обнимали, утешали и пятились к вездеходу, залезали в его темное нутро. И вот она, маленькая, плачущая, осталась на крыльце совсем одна. А за ее спиной, расплющив носы о стекло, глазели из окна на отъезжающих Мишутка и Владик. И Дымова пронзила вдруг жестокая отрезвляющая жалость, хотел он что-то сделать в этот последний миг, но тут его мягко качнуло, понесло.

— Слезь с сумки, медведь! Там же помидоры, — сердилась на кого-то впотьмах Сашенька.

Не набрав скорости, машина вдруг тупо и резко стала, словно наткнулась на что-то. Дымов высунулся в окошко и увидел Власа. Старик стоял без шапки, на его розовом черепе ветер трепал пучочки седых паутинок, забрасывал на лицо концы старого шарфа, которым была укутана его шея. Перемогая ветер и шум мотора, он кричал хрипло и слабо, давясь одышкой и кашлем:

— Шиферок, Павел Никитич! Шиферок-то как?

— Будет, дедунь! Сделаем. Я из города председателю напишу… Я ему!.. Он у меня… — с грозной улыбкой прощально потряс кулаком Дымов.

ЗАВТРА ВСЕ БУДЕТ ИНАЧЕ

В ту весну я крепко простудился и попал в больницу. В палате нас было двое. Третья койка пустовала.

В больнице люди сближаются скоро, как в поезде дальнего следования. В течение дня мы как-то легко нашли общий язык, а вечером, приткнувшись лбами к холодному стеклу окна, смотрели на огни нашего районного городка и простуженными глотками мычали лирические мелодии.

Утром к нам из хирургического отделения перевели мрачно молчаливого, широкой кости мужчину. Он поздоровался, разделся, лег спиной к нам, завздыхал… В палату вошла Людмила Сергеевна. Улыбнулась, в прищуре густых ресниц вспыхнула горячая синева, и мы почему-то разом опустили глаза. Она подсела к Фомичу — так назвался новенький, — ладонью стала ощупывать его живот.

— Нет уж, не поможете. Помирать меня сюда привезли, — обреченно вздохнул Фомич, как в пустое место взглянул на врача, задумался на минуту и спокойно, с какой-то хозяйской расчетливостью добавил: — Оно ведь… умереть сегодня — страшно, а когда-нибудь — ничего. Э-эх, что там. Вволю наешься, да вволю не наживешься…

Людмила Сергеевна помолчала, послушала наши спины и груди. Уходя, посоветовала закрыть форточку: сырость, ветер. На дворе и вправду было невесело. С тяжелого, набухшего дождем неба косо по ветру падал мокрый снег, таял в холодных лужах. Мимо окна тащились прохожие, скучно шлепая по грязному тротуару. При одном взгляде на улицу прохватывал озноб. Выпадают же весной такие тошные дни!

После ужина мы легли, норовя забыться, уснуть. Ожесточенно ворочались с боку на бок. Сон не давался.

— Томитесь, хлопцы? — осторожно заговорил Фомич. — Терпеть надо. Сразу душу не выплюнешь. Это я о себе… Вам что! Жизнь впереди. А мне вот подошло время отпрягать…

— Куда там! Вы еще нас переживете, дядя. Для такой комплекции и сто лет — шутка, — с незлой завистью сказал Володя Ланеев, донельзя сухой и высокий парень с просторными залысинами на загорелом лбу, киномеханик районной кинолетучки.

— И пожил бы когда-нибудь, а теперь нет, — квело мотнул лохматой головой Фомич. — Нету, хлопцы… Аппетита нету. Пища, еда для меня нынче вроде бы тяжкой работы. А не евши, кто ж не помрет? Но, бывало, скажу вам, охоч я до жратвы был…

В молодости, как рассказал Фомич, — а теперь ему за полста, — обладал он недюжинной силой. В войну, случалось, впрягался вместо убитой лошади, один волок «сорокапятку» на огневую точку. О таких говорят: руками подковы гнет. А хвать, согнула болезнь его самого в подкову. По правде сказать, виною всему не болезнь, а другое. Помогал Фомич перестилать пол в конюшне, там жеребец и лягни его под печенку. В районную больницу привезли в беспамятстве и с колес — в операционную. Второй месяц Фомич в больнице, а сколько еще пробудет — никому не знать. Не зарастает шов в боку. Заморенный лежанием, бездельем, уколами, всяческими микстурами и не ведая конца этому, он, ранее не имевший дело с больницами, горько, смертельно затосковал, кусок ему не лез в горло. И теперь не один бок, «все нутро залилось болестью и такая-то слабость в теле, что дальше и некуда».

— Ну какой я работничек с эдакой прорехой? — неловко и жалко ухмыльнулся Фомич, бледными дрожащими пальцами ощупывая рану, заклеенную марлей. — И зачем жить тогда?..

Фомич поглядел на нас и, спохватившись, забасил:

— Извиняйте, хлопцы. Вы спать, а я с болячками своими… Оно так. Вы, вам… Молодым, как и здоровым, все здорово. Эх, что уж там… Спать будем, братцы.

В мягких тапочках по коридору прошлепала еще одна больничная ночь. С утра подсушенное морозцем небо опять размокло, продырявилось и снова вяло посыпал дождь, заплакали окна.

До обхода к Фомичу пришли. Через оконное стекло он долго и громко разговаривал с огромным, круглолицым, под стать себе мужиком, в плаще и помятой мокрой фуражке. Тот кричал ему что-то и, ежась от дождя, беззвучно хохотал. Казалось, он просто издевается над Фомичом: нельзя же так скалить зубы, разговаривая с больным человеком. Фомич с радостной хлопотливостью кричал в стекло:

— Ты зайди к Насте, понял? Возьми заклепки, в чулане они у меня. Скажи — я велел. Отдаст. На складе их сейчас — шиш. А разводной ключ у Гришки Валуева…

Человек в фуражке по-ротфронтовски потряс кулачищем и пропал. Фомич отошел от окна, сказал:

— Вот бугаина, видали? Ржет… Шуточки ему. Куда ты, дурень, помирать собрался, говорит. А для кого же мы твой посевной агрегат отремонтировали? В другой раз, дескать, перевода на тот свет попросишь — перечить не станем. А нынче — нетушки. Весна вон какая! Тушуется мой помощничек. Да и бригада, знаю, ждет.

— На перевязку. — В палату вошла Людмила Сергеевна, взглянула на Фомича. — Живо к сестре, в процедурную.

Фомич обвел нас в миг погрустневшими глазами и послушно, как цирковой медведь, потопал за врачом к выходу. Вскоре вернулся, тяжело, с мрачной торжественностью прошел к постели, лег. Обеими руками он прикованно держался за живот, словно за гранату со снятой чекой: отпусти руки — взорвется.

— Наклеечки все мажут. Сколько же стряпать так-то? Н-да. Брюхо не овчина, его не выворотишь… не заштопаешь.

В глазах Фомича — тоска, раздражение. Вдоль коек туда-сюда бесцельно, с какой-то упрямой ритмичностью болтался на неуклюже-длинных ногах Володя.

— Тебе не скучно там одному? — хмуро буркнул Фомич.

— Где? — не понял Володя.

— Наверху. Вон какой! Потолок задеваешь…

— Не твое дело. Какой есть, — огрызнулся Володя.

Стихли.

И стало тяжко от больной тишины. Перед вечером из коридора крикнули:

— Фомич, на выход! Жена пришла.

Минут пять он продолжал лежать с каменно-задумчивым лицом. Затем встал, грустно и измученно взглянул на нас:

— Ну, скажите, чего она ходит? Компотик, кефирчик таскает… пополам со слезами. И охи-ахи. К черту! Лучше бы Егор снова пришел да отматерил еще разок… не ко времени расхудился я, завалялся, как помет в опилках…

Вернулся Фомич еще более расстроенный, угрюмо хмыкнул:

— Вот выделывают, а? Путевку совхоз на меня затребовал. Сбагрить с глаз долой… Чтоб не мешался, значит. В санаторий засадить хотят. Не нужен стал, списывают… Пришла, обрадовала.

— Зря ты вопишь, Фомич, — сказал Володя, не отрываясь от книги. Он лежал поверх одеяла, в пижаме, удобно задрав длинные ноги на спинку кровати. — Тебя здесь лечат, ешь, пьешь задаром. И совхоз, видишь, не забывает. Путевочка — дело стоящее. И опять же задарма… Вот и лежал бы…