Владимир Курбатов – Первый рассказ (страница 19)
Летом 1945 года, в разгар сенокоса, пригнал в поле на телеге мальчишка.
— Тетя Дуся, тетя Дуся! — кричал он Евдокимовой. — Айда в деревню!.. Дядя Иван с фронта пришел!
Неожиданно подкосились ноги у той, как стояла, с вилами в руках, так и села на рядок сена. Заплакала.
Вечером в доме Евдокимовых собрался народ «от мала до велика». Но солдатские глаза упорно разглядывали лица, хотели кого-то увидеть. Наконец Иван спросил жену:
— Что-то Черноталова не видно? Где он?
— Болеет, — ответила Авдотья, — зимой еще слег. Всю войну, можно сказать, на себе тащил, а теперь вот…
На другой день Евдокимов с женой пришел к Черноталову.
Старуха Егора Ивановича хлопотала возле печки, а около кровати больного сидела Феня.
Увидел старый солдата, прослезился.
— Ну вот и вернулся, орел?
Молча наклонился над ним Иван, помог сесть на подушках. Потом троекратно, по-русски, поцеловал Егора Ивановича в дрожащие губы.
В избе стояла тишина. Ни у мужчин, ни у женщин слова не шли. Слишком много чувств накопила душа каждого из них, слишком много…
ВЛАДИМИР КУРБАТОВ
ДЕДОВА ГРУША
Мне запомнились отцовы истории, которые он рассказывал вечерами, сидя со старшими детьми под огромной грушей. Груша была необыкновенная. Теплый вечерний ветерок задумчиво перебирал ее листья, и мне иногда казалось, что это не отец рассказывает, а она, старая, плодовитая, дарившая нас маленькими, но очень сладкими медовыми плодами.
Село, в котором рос мой отец, было большое: четырнадцать километров в длину, семь в ширину. Семь приходов было в нем, а после коллективизации — семь колхозов. Стояло оно у днепровских плавней, на великом пути с севера на юг, протоптанном и копытами коней крымских орд и ватагами запорожцев, а потом мирными бричками чумаков, возивших из Крыма соль. Соляным шляхом звалась эта дорога, проходившая через село с поэтическим названием Малой Белозирки.
Шла весна 1920 года. Отгремели над селом лютые военные годы. Кто только не ломал ветвей в яблоневых и грушевых садах его: и беспутные махновцы, и лютые белые чеченцы, и кайзеровские немцы, как саранча, пожиравшие все на своем пути.
Отгремела война. Над селом опустились тихие вечера. Запели девчата. Парубки приосанились. Хмуро щурились богатые мужики: у молодых ветер в голове, а мы еще побачим, что будет.
Пришел с войны Сашко Грачик в буденовке с красной звездой. Соседские хлопчики бегали смотреть через тын на Сашка и его красную буденовку. «Бач, рогатка яка», — шептались хлопчики и до истомы завидовали парубку. Девчата тоже поглядывали на Сашка. Да и как было не поглядывать: видный парубок Грачик, стройный, с широкими бровями вразлет. Не глядела на парня только Галинка, дочка волостного писаря Бойко. «Що я комбеда не видела, голоштанника», — говорила она подружкам.
Не глядела на людях. А когда Сашко проходил мимо ее хаты, пристально разглядывала его из-за марлевой занавески. Не похож этот парень на знакомых ей парубков. Что-то было в нем свое, что он знал, а они не знали. Не знала и она, Галинка. А хотела знать. Вот потому и глядела из-за занавески.
Лунными вечерами сходилась молодежь с западной части села, кладбищенские, как их звали белозирцы, на Олесиной поляне, за околицей села: внизу Днипро, а вверху, над кручей кладбище. Песни пели, играли игры, а некоторые парочки спускались вниз, к теплым водам Днипра и, прячась в ивняке, целовались. А старый Днипро, кравший по ночам все звезды с неба, плескал доброй волной по камышовым заводям, и поцелуев не было слышно.
Ходила тогда Галинка с Василем, сыном дьякона из их прихода. И к Днипру спускалась с ним целоваться. Женихалась с Василем не по любви, а скорее из озорства, а может, и от скуки, а может, из-за того, чтобы другие парни не липли, — Василь был добрый, толстогубый и тихий, как теленок.
После возвращения Грачика Василь иногда приходил на Олесину поляну вместе с ним. Были они товарищами еще по приходской школе. Галинка видела, что ухватился Сашко за Василя, как черт за грешную душу. Все с ним о боге спорил и агитировал за комсомолию и комбедию. А Василь больше молчал и вздыхал. Слишком врос парень в старое да батька своего боялся: строг был дьякон.
Начиналось уже лето, а Сашко дивчины себе еще не выбрал. Правда, на селе его часто видели с Мотрей рябой, но дела у них были комсомольские — идейные, вот и ходили вместе. Да и то, Мотря была намного старше Сашка, в войну партизанила, а сейчас громко говорила: чего это она замужем не видела, какому-то паразиту галушки варить! Свирепая была девка — никак Сашку не пара.
Придет Сашко на Олесину поляну, поговорит с парнями, иногда поспорит. Попоет. Хороший голос у него. Мужественный и душевный. Особенно любил он: «…а я тебя аж до хатыночки сам на руках выднесу…» Когда услышала Галинка впервые, как пел Сашко, душно ей стало, задохнулась. Никогда с ней такого не бывало. Будто позвал ее с собой… Но он не звал.
Тихая была в этот вечер Галинка. Сидела у заводи, обхватив руками ноги, пригнув голову свою к коленям. Глядела на звезды, украденные с неба Днипром. И Василь был тихий. Он всегда был тихий. Потом обнял Галинку за плечи, сказал то ли всерьез, то ли шутя:
— Я больше всего на свете люблю тебя… и вареники с вишнями.
Посмотрела на него Галинка впервые всерьез. Да как! Обожгла глазами.
— Лопух ты, Василь, — вздохнула и встала.
А он и не заметил, как дивчина на него посмотрела.
— Завтра мы с Сашко в луга идем на сенокос. Может, придешь?
Усмехнулась Галинка.
— Может, и приду, — сказала и ушла от него, стремительная, гордая.
А утром, подоткнув полы своего сарафана, она спустилась в Черную балку, идя напрямки к луговине. Холодная роса приятно щекотала ноги, а тяжелевшие от влаги травы покорно ложились под Галинкиными ступнями, оставляя надолго ее след. Ох, хорошо утром, когда еще не взошло солнце, идти босиком по росе! И не думается ни о чем, и сердце не тревожат думы, и кажется, что сам ты растворяешься в прозрачных росах и врастаешь вместе с травами в теплый чернозем, дарящий живому и силу, и радость. Галинка быстро шла и улыбалась, и ноги ее до колен были мокрыми. Сейчас ей захотелось броситься грудью на траву и лицо омыть, как и ноги, росой. Громко смеясь, кинулась в травы, прижимая их к себе. Вся она вымокла. Платье прилипло к телу. Необъяснимая радость охватила ее. Она вскочила и побежала.
Выбежала из балки на широкую стежку и налетела прямо на парней. Шли Василь с Сашком в соломенных шляпах и с косами на плечах. Замерла Галинка. От неожиданности остановились и парни. Недвижимыми глазами смотрел Сашко на девку. Как будто впервые видел ее. Жгучие это были глаза. Загорелось у Галинки лицо. И она глядела на парня неотрывно, забыв о девичьей гордости.
— Вот и добре, что пришла. Это я ей вчера сказал, чтобы пошла с нами, — зашлепал губами Василь, объясняя Сашку появление Галинки.
— Тебя послушалась, Василю. Жинкой буду покорной, — сказала Галинка и пошла вперед, задумчиво наклоняя голову, осторожно ступая мокрыми ногами по пыльной дорожке.
Парни двинулись за нею.
Василь сиял и гордо косился на Сашка: вот мол какая у меня девка и красивая и покорная, сущий клад!
До луговины все трое не проронили ни слова. Бросили узелки с хлебом и салом в старом шалаше, сложенном из сухих, почерневших камышей; поднеси зажженный прут — вспыхнут, как свечка. Парни сняли рубашки и остались в шляпах и портках. Правили оселками косы… А Галинка, заплетая волосы, поглядывала на них. Сашко был выше и тоньше Василя. Мускулы на руках перекатывались под смуглой, почти цыганской кожей парня. Огромный лиловый шрам от пояса через смородиновый сосок пересекал грудь. Она подошла к парню и осторожно притронулась пальцем к зарубцевавшейся ране. Плечи парня дрогнули, как от удара, и руки обмякли.
— Что это у тебя? — спросила Галинка.
— Человече саблей побаловал, — нехотя ответил Сашко. И, может, впервые покраснел от застенчивости и девичьей ласки.
— Болит? — спросила Галинка.
Сашко отрицательно покачал головой и почему-то строго крикнул Василю:
— Пошли, а то роса сойдет!
А Галинка села около шалаша и, обхватив колени руками, зашептала:
— Ой, мамо, мамо, та я ж люблю его, комбедика, нецелованного, худобного!
А внизу луговины звенели косы, вздрагивали травы и молча, подкошенные, ложились на сырую землю.
Всходило солнце.
А вечером Галинка варила кулеш в старом котелке. Хлопцы лежали подле и курили высушенные на солнце и потертые в ладонях листики самосада, который был удушливее костерного дыма.
Кулеш вышел густым и жирным: крупу с салом варили. Дымком каша попахивала. Потом лежали на охапках сена у шалаша, сморенные дневной работой и пищей.
Василь сразу же уснул. Сквозь сон слышал только, как Галинка спрашивала Сашка:
— А какая же она, эта, коммуния? Под одним одеялом спать будут, что ли?
— Брешут это, — отвечал Сашко, — коммуния будет царством людской свободы. Забудут в ней о человеческих бедах. Все будут счастливы: и ты, и я, и весь трудовой люд.
— И Мотря рябая? — лукаво спросила Галинка. — Будто убогих и злых не будет?
— Мотря… подобреет она тогда, а доброта красит человека.