реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Крупин – Эфирное время (страница 4)

18

– А как не пить? В стране ха́ос – значит, в людях ха́ос.

– Транссиб проложили, Гитлера победили, а тут целина, тут волюнтаризм, тут когда отдохнуть?

– Ты что, да чтоб русским дали отдохнуть? Много хочешь. Да мы в любом веке живём с перегрузками. С пятикратными.

– Куда денешься, у нас не менталитет, а трехжильность.

– Нам нужны победы! – кричал я. – Теплохладные и нейтральные идут за сильными. Но мы не в Древнем Риме. Хлеба и зрелищ? Оттого и исчезли. Но здесь Россия, и мы Византию не повторим. Нет, парнишки, жить надо начинать серьёзно.

– Мы этого и ждали, – кричали мне в ответ, – мы по настоящей работе соскучились. Спасибо тебе – приехал!

– Для начала заклеймим тех, кто дрищет на русскую историю! – заявил лысый Ильич. – Ломоносов писал об изысканиях Миллера, цитирую: «Из сего заключить должно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая запущенная в них скотина».

– Не наливайте ему больше! Это не о Миллере, о другой скотине – о Шлецере.

– Вот-вот, – одобрил я, – вот уже научный и практический спор. Да, ребятишки, пора вам в переднюю траншею.

– Это законно, на фиг, что в траншею, – одобрил меня как-то внезапно появившийся молодой парень, показав большой палец. – А пока сиди и радуйся. Вообще это мужская коронка – пить без передышки. Хоть и тяжело, а крылато.

Парень по-хозяйски уплотнил ряды сидящих, сел в середину, хлопнул рюмку, стрельнул сигарету, сказав при этом: «Дай в зубы, чтоб дым пошёл», затянулся, оглядел застолье орлиным взором и расправил грудь.

– А гром, значит, ещё не грянул? Ну-ну, – учительски заметил я.

– Пока погромыхивает, жить можно, – отреагировал парень и сообщил: – Дров это я тебе организовал. – И сунул руку: – Генат.

– Вообще, не пить – это так же хорошо, как пить, – высказался Ильич. – На счёт раз: пей до дна; на счёт два: будь готов бить врагов. Вот тут и выруливай.

– Всегда сражаемся со змеем, – бормотал лежащий поэт, – то рюмкой, то и топором, но грянет вдруг над Русью гром – мы моментально протрезвеем.

– Кто виноват в наших бедах? – вопрошал я. – Есть вина государства? Есть! Но прежде всего и наша! Вы – русские мужчины. Вам ли пить? И чтобы семья! И чтобы с кем венчаться, с тем кончаться.

Мужчина, видимо музыкант, усилил звуки своего голоса:

– Аристотель изрёк: хотите крепкое государство – контролируйте музыку!

– Какой Аристотель! Это же Платон, книга «О государстве».

Аркаша вновь задалбливал стихами:

Я тихонько с печки слез, взял я ножик и обрез. Мне навстречу Севастьян, он такой же, из крестьян. Много дел у нас чуть свет: жгём читальню и комбед.

– Не жгём, грамотей, а жжём! – поправил лежачий поэт в очках.

– Главное – набрать объём, – гудел мне на ухо скульптор. – А сколько моих бюстов в доме мочёных и в музее развалюции, при желании можно атрибутировать.

– А меня батюшка спрашивает, – вскидывалась внезапно вернувшаяся женщина, – почему ты не была на службе, Людмила? Я отвечаю: я вино вкушала, батюшка. – Слово «вкушала» ей очень нравилось.

– Давайте общий разговор вкушать, – предложил я. – Вот чем вы объясните синдром теперешнего безразличия к судьбе Отечества?

Кто-то поднял голову:

– Это не безразличие, это необъяснимое качество русского народа. России некуда спешить, она единственная живёт по-человечески. Остальные бегут, бегут и бегут и исчезают. Хоронят себя в своей жадности и суете.

– Слышали? – восхищённо возопил я. – Все слышали? Кто это сказал?

– Да это Ахрипов, – сообщили мне.

– Ахрипов! Снимаю шляпу! Русскую идею ищут. Да идея любого народа появляется вместе с ним, иначе и народа нет. Приняли Православие – появилась Русь. За Русь!

Такая здравица уничтожила остатки напитков, и я стал порываться в магазин, чтоб продолжать славить Русь, но мне доложили, что магазин погасил огни. Но так как есть проблемы труднорешаемые, есть долгорешаемые, но нерешаемых нет, то и эту разрешим, ибо в заснеженной ночи неутомимо работает самогонная фабрика. Правда, её владельцы, вот собаки, взвинтят по случаю новоселья цены. Но это меня не устрашило. Помахивая ассигнацией, вопросил:

– Чьи ноги? Сам бы, как Ванька Жуков, побежал, дороги не знаю.

Оказалось, что знает только Аркаша.

– Вперёд, усталая пехота! – велели ему.

Половина бойцов уже полегла на мои половицы. Тела их раздвинули, сделав проход к дверям. Я вспомнил о печке и подтопке. Всё в них прогорело. Закрыл трубу.

– Не могу понять успеха песни про атамана, с которым любо жить, – рассуждал музыкант. – Порубанные, пострелянные люди. А жаль кого? Буланого коня? Музыка заказачена. Или завывания Оболенского и Голицына по поводу того, что не они, а комиссары «девочек ихних ведут в кабинет». Девочек не поделили. Всего-то?

Вернулся Аркаша с трехлитровой бутылкой мутной жидкости и со словами:

– Там у них радио настроено на Москву. В Москве семь миллионов мигрантов. Это кто? Тараканы, что ли, какие?

Проёмы окон, не закрытые шторами, были темны, и казалось – пространство избы сдавливается чернотой. Застолье сбавляло обороты, выдыхалось. Наступила беззвёздная ночь.

Аркаша всё мне жаловался:

– Негде же заработать. Вышел я на работку, и отбили сразу охотку. Зарплату дали так уныло, что не хватило даже на мыло. И за свет заплати, и на морозе ногу об ногу колоти. Вот так, друзья интеллигенты, надо народу платить алименты. Ведь мы живём без папы и без мамы, пустые наши карманы. Выйду на улицу, попрыгаю, поска́чу, вернусь домой и заплачу.

– Как это – поска́чу? – спросил я. – Поска́чу. «Поскачу́» надо. Ты русский язык береги, ты его хранитель, ты народ, понял? Если уж из интеллигентов сделали дураков, так народу-то надо сохраниться.

– Храню, храню, – торопился Аркаша. – Вот, например, храню: «Люблю грозу в конце июня, когда идет физкультпарад и молча мокнет на трибуне правительственный аппарат».

Нас услышал лежащий у ног и сильно до этого храпящий рифмующий мужчина. Он и спал в очках. Сел и прочёл сидя:

Всё, что надо, есть в жизни для счастья, Только нету его самого. Нету в мире к России участья, И плевать нам, что нету его.

И вновь откинулся. И я созрел для сна. Аркаша спихнул какого-то страдальца со старой ржавой кровати, назвавши его Лёвой, велел ему карабкаться, как он выразился, в общественную палату, то есть на полати, навалил на панцирную сетку всякие верхние одежды и показал услужливо: тебе. Сам по-собачьи улёгся на полу.

– Да, пребываем во мраке, – кричал кто-то. – Но в этом мраке есть высверки истины, искры разума и молнии мысли. Скандинавская история Руси навязана! Аналогии с Византией – натяжка! Науськивания на Белоруссию – свинство!

Эти высверки молний озарили мне пространство моего сна. Ближний Восток предстал в нём в виде жаркой кухни, и кто-то горячо шептал на ухо: «Ставь русский котёл на плиту, ставь, пока есть место».

Кое-как пробрался, шагая по телам, но всё-таки не по трупам: люди храпели, хрипели, стонали, чесались. Запнулся о поэта. Он включился:

– Ты собою владей, не ступай на людей. Да-а, жизнь, куда ни посмотри я – везде одна психиатрия.

На крыльце кто-то был живой. И этот кто-то рыдал. Слабая луна осветила и крыльцо, и рыдальца. Это был тот самый юноша, который сказал, что пьяницы Царства Божия не наследуют.

Я постоял рядом, тронул за плечо:

– Иди в избу, простынешь.

– Нет, – отпрянул он, – нет! – Высушил рукавом слёзы на щеках. – Я плачу и рыдаю не напоказ. Я вижу мир, – он повёл рукой, как диакон, – который виноват перед Богом.

– Поплакал – и хватит.

– Алёша, – представился он, суя мне дрожащую мокрую руку. – Я был монахом. Я спасался. Мог спастись, реально, но старец послал в мир. А тут! Нет-нет, мир этот не спасти.

И ещё одно явление было на крыльце. Опять Людмила.

– Не подумайте чего, покурить пришла. Так вот, была я у него референтом, но не будем ханжить – не только! Мне и подковёрные игры известны, и надковёрные. Но он был реальностью, куда денешься. Даже не знаю, отец ли он моих девочек. А вообще мужики – это всё брюко- и брюхоносители.

– Ах, всё не так! – воскликнул Алёша. – Вы же его любили!

– С чего бы я стала его любить? – спросила меня Людмила. – Да и кто он? И где он? Это тебя, малахольный, Юлька любит, а ты не ценишь. Смотри, упустишь!