реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кремин – Молоко в ладонях (страница 9)

18

Санки старые взял, все не на себе дрова тягать. Первый снежок только недавно припорошил землю; легкий, пушистый, как борода на ветру. Жаль вот, дорожка пока не остыла, проталины местами, а санки тянуть надо. Искал Семен тропку более оснеженную, все полегче будет. Так вот к тому сараю и вышел. Заглянул, коли уж мимо шел, а в нем человек лежит. Видать от холода в калач скрутился и не шевелится. Амбар то, не амбар, весь сквозняками пробитый, в дырах; сам себя еле держит. Кого ж он согреть может? Удивился дед:

– Эй, человек, просыпайся, не дело так себя гробить. Застынешь, не лето поди, – ткнул в бок, а тело молчит. Толкнул шибче; лежит себе, словно и вправду заночевать, да сгубить себя кто удумал, не мешали бы только. Глядь под шапку, а там малец тяжело дышит, годов двенадцати не старше. Лоб тронул – горит, впору снегу вокруг таять. Спит себе не просыпается. Так Семен и ахнул… Уложил парнишку на сани и в обратную сторону поспешать. Дрова обождут; найдется чем печь растопить.

За пару дней, что Егор в бреду пролежал, уж и снег землю плотно прикрыл. Зима пришла, не жди тепла, ежели сам не устроишь. А к вечеру и первая метель, с морозом на ночь. Печка у деда жаркая, но дровишки любит, что кот сметану. Только бросишь, а их уж огнем слизнуло. Долго Егор на языки пламени смотрел, пока хозяина не было; в себя пришел от окутавшего тело приятного тепла. Каким-то оно родным ему показалось – домашним, давно забытым. Уютно стало настолько, что разомлевшей душе даже думалось с ленцой и совсем не ощущался голод. Последнее, что он помнил – это сухарь; который он не доел, сберег. Хорошо, что не одолел сразу, приятно ощущать в кармане его остаток. И еще, хорошо помнил прозрачные глаза старушки; они словно бы и не исчезали, а всегда были с ним, рядом, даже когда он спал.

На все вопросы ответил дед Семен, обрадованный скорым пробуждением больного. Он показался Егору еще добрее старушки с прозрачными глазами. У Семена мягкой и отзывчивой оказалась душа. Он был так рад, что рядом появился человек, нуждавшийся в его помощи. Егор открыл важное; оказывается старики, живут совсем не для себя, и им ничего не жаль, они делятся последним. Так должно быть меняются люди, проживая долгую жизнь, неприметно для себя, но значимо для других. Впитывая доброту хозяина подобно элексиру, он быстро пошел на поправку и вскоре сам перевез все дрова из котельной. А старый дедушка Семен все заботился о нем, скрашивая за вечерним самоваром, при свете керосиновой лампы, некую свою, сокрытую печаль: «Возраст, не самое главное, – говорил он, – страшнее одиночество, когда ветер дует тебе в неприкрытую спину и не знаешь, что от него ждать». Егор поделился и своей бедой, в надежде, что дед Семен, хорошо знавший работников станции и даже одного милиционера, поможет ему хоть что-нибудь выяснить о своей пропавшей сестре. Шли месяцы, но даже возможности сторожила Семена мало чем обнадеживали. В милиции обещали разослать какие-то ориентировки и справки, однако, скорых результатов никто не сулил; всюду неразбериха с переселением и эвакуацией; пойди тут найди человека, не имевшего возможности самостоятельно даже заявить о себе. Все, что он смог в подробностях рассказать в милиции о сестре, были его воспоминания детства; он знал, что у Надежды на левой округлости руки, выше локтя, были две темные родинки, точно такие же Егор имел сам. Это от отца; он видел их, когда тот умывался, возвращаясь после работы. Сам погиб, а родинки и дети с необычной приметой, остались…

Хотя Егору и не было тринадцать лет, но по просьбе Семена, его взяли в депо; уголь в топку кидать, машинисту локомотива всегда помощник нужен, а смышленый мальчишка ничуть не гнушался любой тяжелой работы. Так вот и скоротали холодную зиму вместе. Однажды, на одной из угольных шахт, куда они заезжали с машинистом на маневровом паровозе, Егору удалось познакомиться с опытными, потомственными шахтерами, которые пообещали сделать из него настоящего добытчика черного золота для страны, а не быть просто «угольным кидальщиком». Егор заинтересовался, но на шахту брали лишь по достижении тринадцати лет и ему необходимо было подождать совсем немного, до лета. Обеспокоил этот факт Семена:

– Ты, Егорушка, только не оставляй меня, как бы насовсем, когда на шахту уходить надумаешь. Поживи еще со стариком. Ты, конечно, свободен в своем выборе, но мне одному… – волновался дед Семен, ища нужные слова, чтобы убедительней как-то просить. – Нужен ты мне… Твое дело молодое, да парень ты работящий, вон как на шахте полюбили – зовут… Переберешься в поселок, хоть изредка навещай старика, а я тебя ждать буду; так оно, с надеждой да заботой и до «звоночка» легче…

– Я, дед Семен, пока что никуда уходить не собираюсь, а переезжать надумаю, то и тебя с собой заберу, одного не оставлю, да и за домом твоим уход нужен; другого у нас пока нет. Не хочу я, чтобы и сюда запустение пришло… – коротко и ясно ответил юноша, ставший старику роднее сына; своего то, единственного, больно рано время прибрало…

Егора глубоко впечатляли долгие, тревожившие душу, рассказы деда Семена, о том покинутом месте, где он вырос и, где покоятся в земле останки его предков. С какой болью вспоминал прошлое этот старый, знающий жизнь, человек. Там и по сей день пустошь, нет свежих ростков, а старое, былое давным-давно забыто; стоит себе одиноко, отсвечивая темными проемами пустых окон, заколоченными дверьми усадеб, догнивая и рушась, предаваясь земле. Больно видеть сухие поля, черный, неживой лес, в котором некогда обитала жизнь, а теперь голые стволы. Березовая жуть скорбно смотрит на бесхозные, гибнущие земли, словно спрашивая: «Люди, что вы сделали с цветущим, кудрявым раздольем, полным трепетных, чудес?» Всюду обреченность и уныние – территория, отведенная горе-управителями под затопление, выселенная, почти очищенная от людей, но так и оставшаяся брошенной, не перспективной пустошью… Слова-то какие страшные. Разве может жить береза без листвы, а она живет, пока не сорвут с нее последнее… Вот и гибнет деляна за деляной, не в силах более терпеть такую муку. Была радость бытия и вышла; теперь земля походит на кладбище, забытое людьми. Мертвое поле, некогда светлого, пахнущего медом цветов, нужного и благостного пространства, дарованного человеку природой. Эти чувственные и живые воспоминания старика хранила память Егора, убеждая его в осознанном желании быть всегда рядом с человеком, доверявшим ему часть своей жизни, подобно той же старушке с прозрачными глазами, делившейся с ним последним хлебом.

Глава шестая

В сентябре, все дальше от родных мест увозил старый, скрипучий поезд, маленькую Нику, ее сестер и братьев, всю ее семью, как и многих других людей, депортируемых в далекую, холодную Сибирь: «Наверное, там будет трудно, в незнакомом, чужом месте; ведь они совсем не привыкли к морозам, ладить с которыми могут, только местные жители, а все они пока еще не знакомы с суровой зимой, о которой говорили взрослые». Именно так думала маленькая девочка, о совсем неведомом ей крае, который мама называла заснеженным, а если он был такой холодный, значит и не добрый, считала Ника. Хоть и относились окружавшие их, мобилизованные люди, с долей терпения к вынужденному переселению, однако, на обездоленных, измученных дорожными лишениями лицах, читалось больше озабоченности и тревоги, нежели слабый отсвет приемлемой безмятежности. В нетопленных вагонах не было свободных мест. Холод, проникая сквозь щели и неплотности дверей, гулял всюду. Ехавшие взаперти люди, порой чужие и малознакомые, плотно сидели рядом; матери прижимали своих детей, чтобы хоть как-то обогреть, избавить от неуютного ощущения неволи.

Елизавета держала маленького Ваню на руках, а девочки с обеих сторон прислонялись к маме. Старший, Юрий, то и дело льнул и прижимался к сестрам, пытаясь расшевелить и растормошить их съежившиеся, неподвижные тела, чтобы согреть и согреться самому. Маленькая Ника вспоминала, как еще совсем недавно, одетая по-летнему, она бегала в окрестностях дома, гуляла по родному лесу без сестер и нисколечко не волновалась. А теперь одна бедная мама беспокоится за всех, и особенно, наверное, за Таню, навсегда потерявшую свою маму. Ей труднее. И когда по ночам, тихо всхлипывая, под неустанный стук колес, плакала Таня, тогда и Нике становилось так больно, что жалость заставляла ее придвигаться к ней даже больше, чем к маме. За долгую и трудную дорогу они свыклись и считали себя почти родными, а Елизавета только радовалась, когда девочки именно по-родственному относились друг к другу и Таня, непривычно, стеснительно и робко, должно быть осознанно полагая, что душа принимает эту новую ей, большую семью, стала считать добрую и заботливую женщину, близкой, новой мамой.

Ехали полуголодными, терпеливо снося невзгоды. Но, Елизавета была женщина изобретательная, энергичная и шустрая, она всегда что-нибудь придумывала. На каждой, длительной остановке, успевала приготовить немного поесть для проголодавшихся ребят, а Юра, будучи старшим, внимательно присматривал за неугомонными девочками и братишкой. Нашелся и маленький котелок, который кто-то в спешке обронил или забыл на одной из станций. Выскакивала Елизавета, на долгих стоянках в поле, собирала травы и веточки, разводила костер вместе с другими женщинами, и варила детям суп, немного крупы из запасов, у нее еще оставалось. Однажды, увлекшись, она не успела вернуться до отправления и чуть было не отстала от подающего тревожные гудки состава… Поезд уже тронулся, а она все еще стояла у костра; очень хотелось принести горячей еды исхудавшим, голодным детям. На бегу Елизавете удалось поравняться с последним вагоном, поймать чью-то женскую руку и запрыгнуть внутрь почти последней. Все девочки тогда хором заплакали, в тревоге наблюдая, как мама из последних сил, с котелком в руке, едва не падая, догоняла поезд, а Юрий обнимал и успокаивал Ваню, разрыдавшегося вместе с сестренками. А после они все с аппетитом ели обжигающе горячий суп и радовались, что снова вместе и страх потерять маму уже миновал.