Владимир Козин – Под стук копыт (страница 65)
— Не могу, приказано привезти Табунова. Поехали, Виктор Ромэнович!
Шавердова. — Что вам пишет начальство?
Табунов. — Читайте вслух.
Шавердова (читает). — "Виктор Романович! Поручаю Вам сделать доклад о настоящем и будущем нашего хозяйства на совещании с представителем Центра товарищем Антиоховым. Немедленно приезжайте для согласования и уточнения тезисов доклада. Я назначу совещание, как только Ваш доклад будет готов. М. Питерский".
Мартиросянц. — Катим, Виктор Ромэнович! Жареного цыпочку пошамаем в машине.
Табунов. — Вот тебе ножка цыпочки, вот тебе петрушечка, вот чуречек. Катись, жри, начальству доложи: Виктору Ромэновичу тезисы ни к чему. Пусть сообщит час вечернего совещания.
Мартиросянц. — Мне приказано привезти Табунова.
Табунов. — Паруир, ты меня знаешь?
Мартиросянц. — Идемте в машину!
Шавердова. — Виктор Романович, напишите Питерскому записку, Паруир Суренович отвезет ее.
Табунов. — Подожди меня минуту.
Табунов ушел из сада в хату. Мартиросянц сел на его место, под толстый пирамидальный тополь, жадно допил пиалу зеленого чая, взмахнул пропыленными жирными кудрями и сказал, сверкая детской хищной белизной зубов:
— Я сильней Табунова, даже товарищ Самосад — бухгалтер, очень важный человек, лютый матерщинник, — уважает меня. Клянусь, уважает! Опасается: если я обозлюсь, тьма меня заволакивает — делаюсь я бессознательным, как голодный барс, и в таком озверении могу и нож взять.
Шавердова. — Против этого есть средство.
Мартиросянц. — Против меня нет средства! Детство мое кровавое, юность беглая, я в Турции родился.
Табунов пришел с мелкокалиберной винтовкой. Мартиросянц втянул в себя голову — кудри распластались по плечам, — вскочил. Табунов мирно протянул к нему руку, любезно произнес:
— Сиди, Паруир Суренович, чай пей, пожалуйста, это тебя не касается.
Табунов приклеил к тополю, над черной, кудрями клубящейся головой Мартиросянца, отрезок белой бумаги, отошел на пятнадцать шагов и, подняв винтовку, сказал:
— Сиди спокойно, Паруир Суренович, я буду стрелять по мишени, поупражняюсь.
— Не смейте! — властно сказала Шавердова и (чуть, совсем чуть) улыбнулась: Табунов был приветливо деловит, Мартиросянц растерянно насторожен, зол.
— Что вы делаете, Виктор Ромэнович, я нахожусь при исполнении служебных обязанностей! — закричал Мартиросянц.
— Мы всю пашу краткую жизнь кому-нибудь или чему-нибудь служим, такова наша подлая детерминанта, бедная святая необходимость, ветхая, изношенная судьба, бесстыжий фатум, — и в Коране отмечено точно и строго: "Затянулся над ними рок, и ожесточились их сердца, и многие из них распутны".
Сказал — и выстрелил.
Мартиросянц сидел — как сидел — как черный камень; неподвижно смотрел вверх, белки глаз блистали.
Шавердова — к тополю: пуля вонзилась в тополь над бумажкой, чуть задев ее.
— Промазал!
Табунов перезарядил мелкокалиберку.
— Гуманизм виноват!
— Не попадешь в бумажечку, Табунов, сядешь под тополь, я буду стрелять! — тихо произнес Мартиросянц, и голос его дрогнул.
— Это справедливо! — зло сказала Шавердова.
Выстрел.
— Пуля в пулю! — вскрикнула Шавердова.
Мартиросянц поднялся, пошатнулся и пошел к Табунову, вытянув дрожащую руку.
— Приободрись, Юрий Кудрявый! — сказал Табунов, дал Мартиросянцу винтовку, два патрона и сел под тополь, по-туркменски скрестив ноги. — Мария Афанасьевна, пожалуйста, чаю пиалу, покрепче!
Шавердова не слышала: сад, самовар, голос арыка, горячее утро, жадная жизнь — все перестало быть, в мире ярко, яростно остались потные вздыбленные кудри Мартиросянца и тонкий ствол винтовки — он вздрагивал.
— Не стреляйте, если боитесь! — крикнула Шавердова.
— Молчи, женщина! — громко произнес Мартиросянц, переступил с ноги на ногу, взглянул на хитро улыбавшегося Табунова и вновь прицелился.
Табунов, вытянувшись, почти коснулся головой бумажки на тополе.
Мартиросянц. — Опусти башку, Виктор Ромэпович!
Табунов. — Пиалу чая, Мария Афанасьевна, не уделяйте внимание одному Юрочке Кудрявому!
Мартиросянц бросил винтовку и пошел из сада.
— Стреляй, шайтан! — крикнул Табунов вслед.
Мартиросянц остановился; постоял; подолом длинной рубахп обтер лицо; сел к самовару, налил себе пиалу, сказал, глядя, как его кудри черным вихрем отражались в самоваре:
— Пишите записочку, я вас не возьму в машину, Виктор Ромэнович, вы дьявол пустыни, джинн, шайтан!
Табунов снял с тополя бумажку — две слившиеся дырочки были на записке, написанной Табуновым Питерскому: "Доклад приготовлю завтра к вечеру: карты, фотоснимки, описания, выводы. Назначьте совещание на восемь часов вечера, не раньше".
Навоображавшись, Табунов возгордился в одиночестве; чувство восторженных возможностей нежно, жадно, полнокровно выросло у него.
В смежной комнате спала прекрасная женщина с прекрасными ногами; наивность губ, властные глаза. Влюбленность творит; будь влюбленным! Женщина поймет, она молодая, все расскажи ей — дальнозоркой. Прыгни к вей.
"Взвейтесь, соколы, орлами!" — напевно прошептал Табунов, привстав на цыпочки; на цыпочках, стройный, как зверь, украдкой приблизился к двери.
— Входите же, — донесся ясный женский голос, — не сопите под дверью.
Прекрасное влечет. Оно сильнее обиды. Табунов приоткрыл солдатское одеяло, которое служило дверью.
Печальна неуверенность перед женским спокойствием.
Женщина может быть спокойна; вся комната, хата, поселок, пустыня и небо в смуте. Безумие чувств, их ослепительный напор. — а женщина… женщина чуть улыбается и грозит теплым длинным пальцем, а женская рука вся голая, и видно плечо; такая сила нежности, что Табунов, застряв среди комнаты, произнес неожиданно бухгалтерским голосом:
— Доклад готов.
— Спасибо, что сообщили.
Избыточность чувств ослабляет человека; чувства сталкиваются, взрываются, разлетаются. Табунов стойко стоял среди комнаты, тишина глупо звенела — не надо бы тишины! Слово, слово, придумайте для Табунова призывное слово, чтобы женщина вдруг откровенно закрыла глаза.
Влюбленность немеет.
Табунов блестел от пота, весь; темпо-яркий, сильный, смешной. Шавердова смело обтянулась простыней, села на постель, сказала:
— Опуститесь на ковер, против меня, пот вытрите — и рассказывайте! Убедителен ли ваш доклад?
Все у Табунова было убедительным.
Так и отпечаталось в движении моего сознания: заполуденный полумрак комнаты, скупой свет икон в углу, полузримая женственность Марии Шавердовой и — напротив постели — на афганском ковре смуглое тело Табунова: нетерпеливая сила сдержанности, горячий блеск укрощенных движений; все упорное, жизнелюбивое тело его — чувство, и все — мысль; он был влюблен, усмирен; он восторгался, и мысль его была как сновиденье.
Сиди я, сложив ноги по-туркменски, на афганском ковре, забыл бы я о докладе: у всякого своя избирательность, порой необъяснимой чудности.
Мария Шавердова оперно, легендарно покоилась на белой постели, как на лепестке лотоса, теплый свет исходил от нее, чуть шевелились удлиненные чуткие пальцы обнаженной ноги, и тубы женщины, глаза женщины, лицо женщины были для меня счастьем — близким, запретным, бедовым. Я поцеловал бы ее живое колено, а Табунов…
Табунову стало жаль себя: никогда не ведать ему всей ее гибкой близости, не слышать чистых влажных слов: "Хочешь я буду целовать тебя всего?" Какая немолвленная радость жизни-победы! Не отведать… Табунов произнес голодным голосом, покорно:
— Хозяйство можно зачинать робко и хищно — или сразу облапить пустыню.
— Мужественный процесс!