реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Козин – Под стук копыт (страница 45)

18

Вдохнув воздух высокой грудью, вложив два пальца в рот, Самосад свистнул с присвистом так, что девы бухгалтерии — в страхе, смятении, смехе — вылетели из тюрьмы на улицу. Питерский уважительно сказал:

— Пишите записки о гражданской войне, Лука Максимович, приступайте немедля.

— Не могу, нет у меня печатного дарования. Грозная память, страдаю беспощадно, пытался облегчить себя; пусть бумага терпит всю нашу обильную кровь и за что боролись и мечтали умирая, сделал из себя подлинный отрывок — фрагмент из жизни называется, — послал в газету и, как ребеночек, ждал: весь мир узнает, каким был Самосад Лука! Газета истомила меня, истерзала безгласием — и ответила: "В рукописи Вашей больше непечатных слов, чем печатных!" А я честно старался, писал как в жизни бывает: кто живой говорит одними печатными словами?

— Я не страдаю воспоминаниями, мне некогда, — сказал Кабиносов. — Пусть мой ишак Жан-Жак здесь остается вместо меня, отдайте приказ, я еду: ни ляпа не знаем о нашей пустыне, никто в ней не был, кроме Семена Чика, а собираемся планировать, предвидеть, создавать!..

— Надолго?

— Несколько дней! Я возьму с собой Семена Агафоновича и трех верблюдов.

— Трепло ваш Чик!

— Он знает пески — наши пастбища, наши колодцы, наши угодья, богарные земли. Мы не знаем и командуем. Кто из нас трепло?

— Ладно, отправляйтесь! Изучайте. Винтовочки возьмите и патронов побольше.

Конный двор был в лунных тенях. Готовили караван.

Семен Чик отбирал крепких, полногорбых верблюдов, Ванька-Встанька, почтительно слушая его изобретательную брань, наполнял пресной водой плоские вьючные бочата.

В двустворчатых воротах конного двора показался Кабиносов; навстречу ему, своей обычной неслышной, бедовой походкой, пошел Табунов; он остановил зоотехника, тихо сказал:

— Пригласите меня с собой в пустыню, Константин Кондратьевич.

— Не прогулка, Виктор Ромэнович, не могу. Вы — при верблюдах.

— О краткости жизни вы не думали? Никогда?

— Нет, мне некогда. Простите.

— Человек возникает, живет, умирает. На все про все мимолетному человеку дано полвека, или чуть больше, или чуть меньше. Краткость жизни необычайная, неприличная! Что делать краткосрочному человеку, чтобы познать разнообразие — подлинность жизни, зорко мыслить? Я не был в пустыне. Я должен быть.

— Польза? Дело? Задача?

— Знание прекрасно само по себе. Мысль Платона. Польза? Ни слова никому! Я умею наблюдать, запоминать, фотографировать.

— Чем? Нет у нас…

— Есть у меня. И кассеты, и две коробки пластинок. Ландшафты пустыни, фотоснимки колодцев, растительность — крупным планом, виды соленых озер! Показ убедительней рассказа. Прикажете собираться?

— Верхом умеете?

— Я командовал эскадроном.

— Не забудьте зарядить кассеты. Через два часа быть здесь!

— Слушаю.

Заночевали под утро, у развалин. Некогда, в стройности истлевшего былого, они назывались крепостью Сорока Дев. Во всякой стране есть легенды о прекрасных девственных неудачницах.

Проснулись после солнца. На песке прозрачно зацвел костер. Кабиносов поднял голову с надувной подушки, Что лежала на седле, сбил с луки седла скорпиона, прикладом винтовки вдавил его в песок и стал натягивать брезентовые саноги; сзади раздался счастливый смех.

Стоя на коленях, Табунов разжигал костер из кандыма, стволиков и водосборных чаш джейраньей травы; Чик смотрел на него и хохотал.

— Что ржете на заре? — спросил Кабиносов.

— У Романыча зад голенький, як у младенца!

— "Свидетель бог, не я тому виной", — не отрываясь от костра, отозвался Табунов. — Ванька-Встанька клялся: штаны его все на свете вынесут, но они, клятву нарушив, лопнули, только я сел в седло!

— Вы и гарцевали перед верблюдами, я думал: красуется Табунов, эскадрон вспомнил!

Конь красовался, зверь!

— Что конь-огонь, вороной, с подпалинами, что седло канадское, что уздечка наборная, с мундштуком, — ну первейшие в хозяйстве! — задумчиво произнес Чик. — Добродушен стал начальник конного двора.

— Директорский Басмач! — воскликнул Кабиносов, вглядываясь в блестящего, высокомерного жеребца, крутившегося на аркане — далеко от серого коня зоотехника. — Увели?

— Официально. Документированно. Взял я престарелого меринка, пришлепал к директору, на дом, — когда вы, Константин Кондратьевич, отпустили меня на два часа, для сборов, — склонил ничтожество свое перед всеобъемлющим величием начальства в голубом халате, потерся лбом покорности о прах непорочного порога его: "Башуста, Артык-ага, голова моя у ног ваших, сотворите солнце милости, Артык-ата, сыновья, внуки, правнуки и праправнуки мои будут за вас молиться аллаху — да возвеличится имя его и прославится упоминание его! — покажите мне, почтительной пылинке, небо достоинства вашего, рубин власти вашей, прикажите начальнику конного двора дать мне возможность не осрамить светлый лик вашего могущества выездом в пустыню на дерьмовом мерине с веревочным недоуздком!" И Артык Артыкович Артыков извлек меч справедливости из державных ножен и начертал, не задумываясь: "Дать Табунову из конюшни лично мой срочный приказ в Каракумы пусть катится". Записка без знаков препинания, на директорском бланке. Я, из праха возвеличенный, выбрал директорского жеребца с директорским седлом и оголовьем. Бот и вся легенда.

— Натрут мне впоследствии холку вашей остроумной легендой! — задорно отозвался Кабиносов: живописное, живое озорство Табунова нравилось ему. — Понадобится Артыкову…

— Помилуйте, зачем директору жеребец? Директор сидит в тюрьме, в покое и прохладе, и будет сидеть, всемогущий, а холуи раскормили жеребца до безобразий, ваш покорный слуга истерзался на нем, ползада стер и руки занемели; до безумия горяч и силен, — жеребцу аховая проминка нужна! Польза?

Чик поставил в костер кумганы с водой, достал из вьюка обрывок кошмы с пиалами, лепешками, Овечьим сыром и сел на халат по-туркменски, скрестив ноги; он сидел безмятежно, бестурботно, здоровый, рыжий, пятидесятилетний, грудастый, шеястый, — и детски счастливо улыбался: хороша жизнь на чистом, дальнем песке, без начальства, хорошо весеннее утро пустыни с блестяще покойным небом, хороши потешные рассказы Табунова.

Когда вода в кумганах закипела, Чик рукавом халата вытащил из костра кумганы и заварил их зеленым чаем. Кабиносов насмешливо сказал:

— Виктор Ромэнович, поведайте нам легенду о фотоаппарате.

— Пожалуйста. Из всего можно творить легенды, была бы способность воображать: сила воображения создает события. Фотографический аппарат подарил мне инженер Реверанс. Такого у нас нет!

— Пардон. Инженер Книксен.

— Нос! — закричал Чик. — Всем носам нос, як дончак, горбоносый! Шляпа шикарна, плащ до колен, загаженный, ноги длиннющие — цыбатый щибко, — сапоги обвисли до пят — петух полудраный, голосок унылый: кукареку кричит, а не слышно. Мужчина!

— Жена красавица, — прошептал Кабиносов.

— Играет! — взволнованно сказал Табунов. — Слушать нестерпимо, как она — белокурая, гладкая, несытая — терзает стариковенькое пианинишко, а спина у нее ликует, голая, и плечи желанные, белокурые, крутые!

— Тьфу! — воскликнул Чик, вскочив. — Зараза! — И побежал к ишаку, тянувшему из вьюка мещок с мукой.

Табунов прилег на туркменский халат Чика, протянул босые ноги на прохладном утреннем песке.

— Влюблен строитель Книксен в молодую жену — личико детское, тело зрелое, — снимал ее в разных позах и без поз: и на фоне саксауловых куч, и на фоне печи для обжига, и на верблюжьем фоне, и на холме — на одной ноге, и на тюльпанах, под холмом, — пока, в поисках фокуса, не свалился в яму, откуда берут белуджи глину для кирпичей. Молодая жена рыдает над ямой, как в опере, инженер попискивает глубоко-глубоко, в глубине одиночества, кругом незримо — ни души, праздничный день. Мы с Ванькой-Встанькой подгоняем верблюдов, я трогательно говорю белокурой: "Вашего неудачника мы извлечем из пропасти падения, но наш общественно полезный труд!.." — "Да все, что хотите!" Античный роман: рок разлучает влюбленных, появляется разбойник-стяжатель, продает — романтичный прохвост — героиню в рабство и так далее! Мы связали шерстяные арканы и вытянули длинного строителя к белым ногам жены, а он весь в пыли и глине, как червяк, и лезет целоваться. Конец легенды!

— А фотоаппарат?

— В яме.

— Разбился?

— Инженер Книксен, прикоснувшись к недрам земли, естественным образом слегка обалдел; обалдевши, не приметил, что фетровая шляпа и фотоаппарат скатились ниже Книксена, под выступ. Белокурая, отдохнув, вновь рыдает, как в опере, ломает красивые руки, жить не хочет без фотоаппарата, — инженер приказывает мне: достань! Ванька-Встанька отвечает античному неблагодарному герою тремя древними словами, и мы возвращаемся к исполнению служебных обязанностей, гоним верблюдов на пастбище.

— А фотоаппарат?

— С верблюжьего седла далеко видно: супруги удалились от нас в закатном свете — она впереди, иноходью, с бранью на пухлых гневных устах, он сзади. С одного полета перекосило его и обезмолвило. А мы, переждав, вернулись, добыли из ямы фотоаппарат и шляпу — и поехали в конец долины, под первого звездою, на пастбище, в тишине ночи.

— А фотоаппарат? Не пострадал?

— Проверен.

— Вернемся — вернем!

— Где красоточка — шляпа инженерская, фетровая? — зачарованно спросил Чик.

— Ваньке-Встаньке подарил за бескорыстную помощь при спасении провалившегося строителя, от имени его. У меня головной убор — предмет искусства, полотенце с петухами, а у Ваньки, народного сына, голова без прикрытия, смотреть на него прискорбно. А фотоаппаратик пусть служит хозяйству и обществу, не видать его герру Книксену, как своей белокурой девчонки: отобью.