18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Воронов и часы (страница 4)

18

— Вы позволите мне осмотреть кабинет? — спросил Воронин, вставая. — И, возможно, дом?

Карпов хотел было возразить — на лице его вспыхнул гнев, быстрый и горячий, как спичка, которая загорается на секунду и тут же гаснет, — но он подавил его с той же быстротой. Подавил и кивнул, не глядя на Воронина, а разглядывая часы на столе, как будто они могли сами ответить на вопросы, которые он боялся задать. В его взгляде было что-то похожее на признание, но Воронин знал: Карпов не признается. Он будет молчать, пока молчание не станет громче крика.

— Делайте что хотите, — сказал он глухо, и в голосе его слышалась усталость, которая не имеет возраста. — Я занят. Проводите господина Воронина, Максим.

Лакей, который бесшумно стоял у двери, шагнул вперёд, но Воронин остановил его жестом.

— Я осмотрюсь сам, — сказал он. — Вам не нужно меня сопровождать.

И он вышел из кабинета, оставив Карпова одного с часами. Но прежде, чем закрыть дверь, он услышал — едва слышно, почти на грани восприятия, — как Карпов прошептал что-то, похожее на «Опять». Одно слово, но в нём было столько боли, что Воронин на мгновение замер. Опять. Значит, это уже случалось. Значит, Карпов ждал этого. Или боялся. Или знал, что это придёт, и молился, чтобы оно пришло позже — или не пришло вовсе.

Дом на Литейной был больше, чем казался снаружи.

Воронин пошёл по анфиладе, открывая одну дверь за другой, и каждая комната была как сцена в театре, где актёры уже ушли, но декорации остались — и каждая декорация хранила память о том, что здесь случилось, или о том, что случится завтра. Он прошёл гостиную, где в камине ещё тлели угли, хотя утро было холодным и сырым, и запах дыма смешивался с запахом воска, создавая тот особый аромат, который бывает только в домах, где живут с оглядкой на прошлое. Прошёл столовую с длинным столом на двадцать приборов, где на скатерти лежали следы от бокалов — круги, которые никто не убрал, и на них, как на часах, застыли капли воды, похожие на слёзы. Прошёл малую гостиную, где стоял рояль с закрытой крышкой, и на нём лежали ноты, но с таким слоем пыли, что видно было: к роялю не прикасались уже много месяцев. На пюпитре лежал открытый нотный лист с сонатой Бетховена, но клавиши были холодными и немыми, как будто музыка умерла здесь давно.

Он остановился в небольшой комнате, которая, судя по всему, служила буфетной. Здесь пахло сухарями, старым вареньем и сыростью, которая просачивалась из подвала — сладковатый, затхлый запах, который бывает в местах, где хранят вещи, которые уже не нужны, но которые жалко выбросить. На стене висела карта Петербурга — старая, ещё с обозначениями, которые не использовались уже лет двадцать: исчезнувшие улицы, переименованные проспекты, мосты, которых уже не было. Карта пожелтела, облупилась по краям, и на ней, в самом углу, кто-то карандашом, почти стёртым, нарисовал крест. Воронин присмотрелся — крест был поставлен в том месте, где дом Карпова выходил на Неву. Или, где начиналась та набережная, на которой нашли часы.

Он уже хотел выйти, когда услышал голоса, они доносились из соседней комнаты, и голоса были громкими, почти крикливыми, с той особенной нотой, которая бывает только во время семейных ссор, когда уже не важно, кто слышит. Когда слова становятся оружием, а стены — свидетелями, которые не умеют молчать. Воронин замер у двери, и голоса врезались в тишину дома, как ножи.

Он подошёл к двери и приоткрыл её — настолько, чтобы видеть, оставаясь незамеченным, в тени коридора, где стоял запах сырости и старого дерева.

Комната была небольшой, уставленной книгами и бумагами, похожая на домашний кабинет, но не парадный, а тот, где хозяин уединяется, когда хочет побыть один, — с узким диваном, заваленным папками, и с письменным столом, заваленным счетами. Там стояли двое: молодой человек в студенческом сюртуке — Карпов-младший, как догадался Воронин по сходству с отцом, — и женщина, которую он принял за супругу Карпова, хотя возраст её был трудно угадать: она выглядела одновременно и молодой, и уставшей, как будто время шло по её лицу вдвое быстрее обычного, оставляя морщины там, где им не положено быть, и тусклость в глазах, где должен был быть блеск.

— Я не могу больше! — кричал молодой человек, и в его голосе слышалась та же дрожь, что и у отца, но без сдерживающей силы. Он метался по комнате, сжимая и разжимая кулаки, и его шаги были беспорядочными, как у зверя в клетке. — Он снова врёт, снова делает вид, что ничего не происходит! Ты же видишь, мама, он боится! Но он никогда не признается! Никогда!

— Тише, Николай, — говорила женщина, и голос её был тихим, почти мёртвым, как у тех, кто перестал надеяться на что-то хорошее. Она сидела на краю дивана, сложив руки на коленях, и пальцы её перебирали складки платья, словно чётки. — Соседи услышат.

— А пусть слышат! — крикнул Карпов-младший и стукнул кулаком по столу так, что чернильница подскочила и опрокинулась, заливая бумаги чёрными пятнами. Чернила расплывались по листам, поглощая цифры и слова, и Воронин подумал, что так, наверное, исчезает правда — её заливают чернилами, чтобы не видеть. — Пусть все знают, что он сделал! Что он сделал тогда, пять лет назад!

Воронин замер. Пять лет назад. Те же цифры, что и в его собственной памяти. Та же дата, которая преследовала его каждую ночь, стояла за спиной, как тень, которая не исчезает даже при свете дня.

— Ты не знаешь, что тогда было, — ответила мать, и в голосе её появилась сталь — тонкая, как лезвие, но острая, как бритва, которая может полоснуть, даже когда её не ждёшь. — Ты был слишком мал. И не смей говорить о том, чего не понимаешь. Ты не знаешь всего.

— Знаю! — закричал Карпов-младший и, развернувшись, выбежал из комнаты, чуть не сбив с ног Воронина. Он не заметил сыщика — просто промчался мимо, хлопнув дверью, и его шаги застучали по лестнице, сначала громко, а потом всё тише, пока не замерли где-то на втором этаже, поглощённые ковровой дорожкой и глухими стенами.

Воронин остался стоять в коридоре, глядя на полуоткрытую дверь. Он видел женщину — она стояла у стола, глядя на разлитые чернила, и руки её безвольно висели вдоль тела, как сломанные ветки. Потом она медленно, как автомат, взяла тряпку и начала вытирать лужицу — её движения были точными, но бессмысленными, как у человека, который делает что-то, потому что иначе не знает, куда деть руки. Она вытирала чернила, но они расползались всё дальше, и Воронин видел, как по её лицу скатилась слеза — одна, единственная, упавшая на салфетку и растворившаяся в чернилах, как будто её и не было.

Воронин хотел войти, но передумал. Он отошёл от двери и пошёл дальше, потому что понял: здесь, в этом доме, правда не лежит на поверхности. Она спрятана, закопана, залита чернилами. И чтобы её найти, нужно копать глубоко. Нужно рыть, как археолог, снимая слой за слоем — ложь за ложью, улыбку за улыбкой, каждое слово, сказанное слишком громко или слишком тихо.

Он прошёл ещё несколько комнат, но ничего не нашёл. Только запахи — сырости, старого дерева, пыли и воска, — и тени, которые ложились на стены от затянутых гардинами окон. В одной из комнат он заметил фотографию: Карпов-старший в окружении семьи, с молодыми лицами, без этой стальной седины, без складок у рта. Рядом с ним стояла его жена — молодая, улыбающаяся, с книгой в руках. На обложке книги был тот же вензель, что и на часах. Воронин снял фотографию со стены, перевернул. На обратной стороне было написано: «1891 год. Литейная. Счастье». Счастье — и через пять лет после этой фотографии кто-то поставил часы на 3:17. Счастье — и пятнадцать лет спустя мать этого дома вытирала чернила со стола и плакала одна.

Он вернулся в кабинет Карпова.

Карпов сидел там же, в том же кресле, но теперь он смотрел не на часы — они лежали на столе, нетронутые, как будто к ним боялись прикасаться, — а на стену, где висел портрет. Воронин проследил за его взглядом и увидел: портрет был недавний, но изображённая на нём женщина — молодая, с тёмными волосами, и с глазами, которые смотрели так же, как смотрела жена Карпова, — была той самой женщиной, которую он видел в маленькой комнате. Но здесь, на портрете, она была другой: без этой усталой маски, с живым, почти дерзким взглядом, с лёгкой улыбкой, которая говорила: «Я знаю, что вы думаете, но вы ошибаетесь». Она держала в руках книгу, и на обложке книги был тот же самый вензель, что и на часах. Тот же самый, что и на сейфе в углу кабинета.

— Молодая госпожа Карпова? — спросил Воронин, подходя к столу. Карпов вздрогнул — он не слышал, как открылась дверь, — и повернулся к Воронину с выражением, в котором читалось смятение. Человек, который не привык, чтобы его заставали врасплох, но который всё время был застигнут врасплох в последние годы.

— Да, — ответил он коротко. — Моя жена. Когда мы только поженились. Это... это было пятнадцать лет назад. Совсем другая жизнь.

Воронин взял часы со стола и поднёс их к портрету. Гравировка на серебряной крышке, витиеватая, с переплетёнными листьями и инициалами, была точной копией вензеля на книге, которую держала в руках молодая женщина. Воронин посмотрел на часы, потом на портрет, потом снова на Карпова — и всё встало на свои места. Часы принадлежали не Карпову. Они принадлежали ей. Молодой, ещё не уставшей, ещё не потерявшей себя — той, которая была здесь пятнадцать лет назад, до того, как случилось то, что случилось. Той, которая улыбалась, стоя в этом самом кабинете, с книгой в руках, и держала в руках часы, которые сейчас лежали на столе, мёртвые, с застывшими стрелками.