18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Воронин и часы (страница 3)

18

Лакей — высокий, сухой, с лицом, напоминающим старую пергаментную бумагу, — бесшумно возник из боковой двери. Он был одет в строгий чёрный сюртук, накрахмаленный до звона, с белоснежным галстуком, завязанным идеальным узлом, и смотрел на Воронина с той особой, выученной вежливостью, которая в Петербурге означала одно: здесь не рады гостям, особенно незваным, но правила приличия не позволяют выставить их за дверь до того, как будет названа причина визита. Лакей был из тех слуг, что видели всё, но никогда ничего не видели, и его лицо было бесстрастным, как стена, за которой скрывалось больше, чем он мог бы рассказать.

— Их высокородие господин Карпов принимает по делам до одиннадцати, — сказал лакей, и в голосе его не было вопроса — только констатация факта, отточенная годами повторения. — Вы не записаны. Смею ли я поинтересоваться, вы по какому делу?

— Передайте, что пришёл Илья Андреевич Воронин, — ответил тот спокойно, доставая из кармана визитную карточку — старую, с выцветшим текстом, но всё ещё действительную, с тусклым гербом прокуратуры, который уже никто не проверял, но который всё ещё открывал двери. — Бывший чиновник прокуратуры. По частному делу.

Лакей взял карточку кончиками пальцев, словно боялся испачкаться о чернила, и исчез за той же дверью, из которой появился. Воронин остался стоять в вестибюле, слушая, как где-то в глубине дома тикают часы — настоящие, большие, напольные, с маятником, который качался размеренно, как дыхание спящего. И этот звук был ровным, спокойным, совсем не похожим на мёртвую тишину часов в его кармане. Здесь время шло, как и положено, минута за минутой, но Воронину казалось, что он слышит в этом тиканье что-то другое — какой-то сбой, едва заметную заминку, будто маятник спотыкался на каждом третьем взмахе, будто само время в этом доме давало сбои.

Он осмотрел вестибюль. Лепнина на потолке изображала амуров и гирлянды — лепнина из тех, что в Петербурге делают на заказ итальянские мастера, но уже лет двадцать как никто не обновлял позолоту, и фигурки амуров казались болезненными, с серыми лицами, как у тех, кто слишком долго живёт в сырости. Они тянули свои пухлые руки к пустоте, но никто не подавал им ветки или виноградные гроздья — они держали лишь пыль, скопившуюся за десятилетия. Зеркало в тяжёлой дубовой раме висело напротив двери — тёмное, с пятнами амальгамы на углах, и в нём отражался только тусклый свет керосиновой лампы, стоявшей на консольном столике. Электричества здесь не было. Воронин отметил это про себя — значит, Карпов экономит, или парадная зала, о которой он слышал, находится глубже, в той части дома, где приём гостей требует большего блеска. Но здесь, в этом преддверии, царил полумрак, в котором лица и вещи теряли свои очертания, становясь тенями.

Лакей вернулся быстрее, чем ожидалось — быстрее, чем можно было бы объяснить обычной вежливостью. В его шагах Воронин уловил лёгкую торопливость, которую тот тщетно пытался скрыть.

— Господин Карпов примет вас в кабинете, — сказал он, и в голосе его мелькнуло что-то похожее на удивление. — Прошу следовать за мной.

Они прошли через анфиладу комнат, и Воронин отмечал каждую деталь — как хороший счетовод, который привык проверять цифры, не доверяя ни одному нулю. Паркет в гостиной был натерт до блеска, но в углах, под тяжёлыми портьерами, скопилась пыль — её не вымели, только прикрыли, словно кто-то торопился или не хотел, чтобы пыль оказалась на виду. Мебель была дорогой, но старой — бархат на креслах вытерт до бледно-сиреневого оттенка, а на спинках диванов виднелись потемневшие от времени пятна, которые не могли скрыть даже чехлы. Здесь жили не для себя, а для памяти — или для видимости. Или для того, чтобы скрыть, что внутри, под этой роскошью, всё давно истлело.

В кабинет они вошли через высокую дверь из тёмного дуба с бронзовыми накладками. И здесь, в этом кабинете, запах воска и полированного дерева становился почти осязаемым — он смешивался с табачным дымом, с запахом старой кожи переплётов и ещё чем-то горьким, химическим, похожим на проявитель в фотографической мастерской. Воронин не сразу понял, что это запах страха — тот самый, который выделяют люди, когда их загоняют в угол, когда стены смыкаются, а выхода нет. Запах адреналина и пота, смешанный с дорогим одеколоном, который не мог его перебить. Кабинет был большим, с высокими окнами, затянутыми тяжёлыми гардинами, которые не пропускали серый утренний свет. Вместо него горела настольная лампа с зелёным стеклянным абажуром, которая отбрасывала резкий, контрастный свет, делая лица угловатыми, а тени — чёрными, как чернила.

Карпов сидел за столом — массивным, письменным, с инкрустацией по краям, изображавшей дубовые листья и желуди, с медными уголками, которые были начищены до блеска, но в углублениях уже начала проступать зелень. Он был сед, но седина его была не белой, а стальной, с синеватым отливом, как у людей, которые седеют не от возраста, а от напряжения, от долгих бессонных ночей, когда единственная мысль — как удержать то, что уже ускользает. Лицо его — крупное, с тяжёлой челюстью и глубокими складками у губ, как у изношенной маски, — было тем, что называют «волевым», но Воронин заметил мелкую дрожь в пальцах, которыми Карпов постукивал по столу, и эту дрожь нельзя было скрыть никаким самообладанием. Пальцы его были унизаны перстнями — золотыми, с печатками, — но Воронин видел, что под ними кожа побелела, натянулась, как струна, готовая лопнуть. Он был одет в чёрный домашний сюртук, без галстука, воротничок расстегнут — что для человека его положения означало либо крайнюю степень небрежности, либо крайнюю степень тревоги, которую он даже не пытался скрыть от слуг. Слуги, должно быть, уже всё видели.

— Илья Андреевич, — сказал Карпов, и голос его был низким, с хрипотцой, но ровным — он явно привык держать себя в руках. — Я не ожидал вас. Думал, вы оставили службу. Думал, вы уехали из Петербурга, как некоторые.

— Оставил, — ответил Воронин, садясь в кресло, которое лакей пододвинул к столу. Кресло было глубоким, мягким, и Воронин почувствовал, как оно обволакивает его, словно пытается удержать. — Но привычки остались. Я здесь по делу. Частному.

Карпов нахмурился. Складка между его бровей стала глубже, почти чёрной, как шрам, и Воронин заметил, как на лбу выступила испарина — мелкая, но заметная при этом резком, зелёном свете лампы.

— Частному? — переспросил он, и в голосе его послышалась настороженность. — Полагаю, вы не к адвокату меня пришли записывать. Дел у меня с адвокатами достаточно, и все они — не к добру.

Воронин медленно, с той особенной неторопливостью, которая давалась ему ценой огромных усилий, вытащил из кармана часы и положил их на стол между собой и Карповым. Серебро потемневшей крышки тускло блеснуло при свете настольной лампы — здесь, в кабинете, уже было электричество, и это был единственный источник света, мягкий, желтоватый, но равномерный, без теней, которые так любят прятаться в углах. Часы легли на красное сукно стола, и это пятно серебра на тёмно-красном выглядело как капля крови или как закрытый глаз, который всё видел, но молчал.

— Эти часы сегодня утром нашёл городовой у кромки воды, на набережной, у третьего устоя моста, — сказал Воронин, глядя прямо в глаза Карпову. — Стрелки застыли на 3:17. Гравировка на них, как мне кажется, совпадает с вензелем вашего дома. Я хотел бы услышать ваше мнение.

Тишина в кабинете стала абсолютной. Даже напольные часы за стеной, казалось, замерли, хотя Воронин знал, что они продолжают тикать — просто звук их затерялся в этой тягучей, вязкой паузе. Карпов смотрел на часы так, будто перед ним была змея, которая могла ужалить в любую секунду, или призрак, который явился из прошлого, чтобы напомнить о том, что он так хотел забыть. Его пальцы перестали постукивать по столу — они сжались в кулак, побелели на костяшках, и эта дрожь, которую Воронин заметил раньше, теперь перешла в мелкую, почти незаметную тряску, словно внутри Карпова билась та же мёртвая стрелка, застывшая на 3:17, и она стучала по рёбрам изнутри, как молот.

— Это не мои часы, — сказал Карпов, но голос его дрогнул — всего на полтона, на неуловимую ноту, но Воронин услышал. Услышал то, что скрывалось за этой дрожью: не отрицание, а мольбу. — Я никогда не носил серебряных. Только золото. И только английской работы.

— Я не спрашиваю, ваши ли они, — мягко сказал Воронин. — Я спрашиваю, знаете ли вы, чьи они. И что означает цифра. Три семнадцать.

Карпов перевёл взгляд с часов на Воронина, и в этом взгляде была сталь — но сталь с трещиной, та самая, которую нельзя скрыть, потому что она идёт изнутри, от самого сердца. Он смотрел на Воронина, но видел не его — он видел что-то за его спиной, что-то, что стояло там, в тени, и ждало, когда он произнесёт правильные слова.

— Не знаю, — сказал он, и это была явная ложь. Слишком быстрая, слишком гладкая, как бумага, которую нарочно разгладили, чтобы скрыть помятости. Но в этой гладкости была фальшь — она была слишком идеальной, как накрахмаленная салфетка, за которой ничего нет. — Я никогда не видел этих часов. Кто их оставил — не имею понятия. И прошу вас, Илья Андреевич, не тратьте моё время на пустые догадки.