18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 81)

18

— Ясно, — сказал Кастусь. — Вот и знаем уже самую первую заповедь. Брата и деда не трогать. И панством не гордиться.

— И тут ты прав, — согласился Алесь. — А то совсем выйдет по пословице: «Шуми-гуди, дуброва, едет князь по дро́ва».

Кастусь хорошо смеялся. Белые зубы очень украшали лицо. И улыбка была искренняя, чистая. И еще Алесю нравилось, что глаза у Кастуся были не совсем симметричными: одно чуть-чуть выше другого. Это придавало его лицу какую-то необыкновенную, властную и могущественную характерность.

Беседуя, они шли по бесконечной ярмарке, а вокруг них зали­вались глиняные свистелки, бешено вертелись наполовину пустые карусели, зазывал в свой балаган дед с льняной бородою:

— Заходите, братья-сестрички родные, заходите, мужи-жены сводные! Чудеса на колесах: мальчуган с саженным носом! Мор­ская царевна! Янка-богатырь, жрет одно лишь сырое мясо — по семь фунтов в день. Вскормила его медведица! Есть еще чудные звери... морская свинка и крокодил. Тот самый, который проглотил пророка Иону. По-библейски — кит, по нашему — крокодил... Страшный зверь... К нам!.. К нам!..

Играл на кувшинах гончар, и в ответ ему летел певучий перезвон хрусталя, по-которому водил стеклянной палочкой торговец-венгр. Кубраки-мстиславцы совали под нос людям книги и рисунки.

— Богатая какая ярмарка, — отметил Алесь.

— Богатая, — согласился Кастусь. — Только убыточная. Отец говорил, что в прошлом году еле продали пятую часть всего завезенного. А в этом году еще еще хуже будет. Беднеем.

— Отчего так?

— Нет ни денег, ни хлеба. Земля обеднела. Грабят нас все. Леса вырубили. В реках вывелась рыба, в пущах — зверь. Раньше-то, говорят, всего было: и зверя, и птицы, и дикого меда. Иди себе, человек, в лес, расчищай ляда. Сам себе хозяин. А теперь одно спасение — город. Да и там... Ну кому нужны свечи? Мыло? Вот этот чай? Либо сахар? Чая мужик не пьет, моется он веником, вечером сидит при лучине.

...Алесь пробыл в Свислочи еще три дня. И все эти дни парни не теряли друг друга из вида. Ходили по ярмарке, забирались в подземелья разрушенного костела. Кастусь сводил даже своего нового знакомого на посиделки с песнями и на гулянку, посвящен­ную середине ярмарки, после которой она идет на спад. А Алесь сводил его в балаганы, так как с деньгами у нового знакомого, видимо, было не густо. Парень не манежился, но, как и надлежит настоящему парню, принимал каждый знак уважения к себе с чувством несокрушимого собственного достоинства.

И, незаметно для самих себя, они подружились за эти дни. Подружились той быстрой дружбой подростков, возникающей неожиданно, а остающейся надолго. Порой на всю жизнь.

Перед расставанием они решили, что будут писать друг другу. И это было чудесно: знать, что впервые в жизни тебе есть кому писать, есть для кого заливать сургучом конверт, есть для кого взвешивать унции и золотники письма, есть для кого, наконец, со­всем по-взрослому, ставить в конце постскриптум, так себе, между прочим, как будто что-то забыл да вдруг и вспомнил.

XXIV

Время, обувай свои семимильные чеботы. Хватит идти след в след за небольшим человеком. Он предстал перед нашими гла­зами, мы нашли ему родственников и первое детское увлечение маленькой горделивой девочкой. Мы нашли для него двух друзей. Мы дали ему дом. Мы дали ему родину. Что ж теперь? Неужели изо дня в день сидеть рядом с ним, слушать, как он учится, как наставляют его языкам, как смешно злится Фельдбаух, как Алесь пишет письма новому другу Кастусю? Неужели описывать тече­ние недель и месяцев, будни, когда он с родителями либо с дедом, и редкие праздники, когда к нему приезжают Майка, Яденька и Мстислав?

Ребенок мужает, и пускай он лучше мужает без посторонних людей, один на один со своими горестями и радостями, со своими думами и страданиями — как это и бывает в жизни. Ведь подростки на удивление уединенный народ. Они, как никто из взрослых, преданны первым волнам жизни. Они стоят лицом к лицу со своими страхами, победами и поражениями. Ведь каждый побеждает только сам. Только сам, чтобы иметь право на существование и на весь этот широкий, радостный и грозный мир.

Будем идти за человеком по следам его костров, где он думал, одинокий и мужественный. Будем только свидетелями гроз, npoшумевших над его головой, и радуг, светивших в его глаза. Не стоит следить за каждым его шагом: он должен делать каждый свой шаг — сам.

Он растет. Он мужает, наш маленький человек. Белый жеребенок растет незаметно для людских глаз, пока не выберет его среди других могущественный всадник.

И мы будем отмечать в нашей летописи только черные и красные дни человеческого детеныша, пока не придет время великие свершений, пока не польется кровь, пока не станет человек душиться от ярости, тайно скрипеть зубами от нечеловеческой обиды за себя и людей, пока он не скрестит с врагом святую сталь, которую дала ему жизнь.

...Год спустя после поездки в Свислочь, тоже в августе, Алесь направился, вместе с молочным братом старого Вежи, на последнюю в этом году охоту. Через неделю ему надо было ехать в Виленскую гимназию. Он сдал экзамены и поступил сразу в четвертый класс.

Детство заканчивалось. Наступала новая жизнь. Жалко было оставлять вольную Загорщину, теплое раздольное Приднепровье, август, просторы лугов и лесов, свист утиных крыльев... Жалко было менять все это на городскую тесноту, на гимназическую муштру и зубрежку, на казенные стены, на серый снег в осеннем холодном городе.

Отец избрал Виленскую гимназию потому, что и сам захотел пожить зиму в большом городе.

— Так и опсоветь можно. В медвежьей глуши.

Сняли под квартиру этаж большого дома, направили туда еще в июле обоз с провиантом. Решили, что Алесь поживет год с ро­дителями, привыкнет к городской жизни. («Ему тоже нужен боль­шой город. Порой он чуть-чуть еще мужик».) А там будет жить остальные три года с «дядькой», с тем самым Халимоном Кирдуном, да его женой за кухарку, да еще с Логвином, который будет следить, чтобы паныч не оставлял верховой езды и физических упражнений.

Ургу тоже направили с обозом в Вильню.

И все равно ехать было грустно. Тринадцатилетний паренек шел теперь с Кондратием на охоту, ощущая, что он прощается с этим солнечным днем, с гривами среди озер и болот, с облаками.

Гривы тянулись одна за другой. Кондратию и Алесю следовало пройти по ним версты три, а потом углубиться в лес. С одной, пра­вой, стороны к гривам подходили старицы Днепра. Слева распростирались залитые водою болота — Ревека вышла из берегов, — зарос­шие шпажником, или мечником, как называют его в Приднепровье, аиром и высокими ситниками. Там, в роскоши, вскармливались, по­крякивали и порой целыми стайками взлетали утки.

Полоса грив там-сям, в тех местах, где излишек воды перели­вался в Днепр, рассекалась протоками с чистой водой и песчаным дном. Там можно было уследить куликов-турухтанов. А можно было и просто свернуть в болото и идти, черпая воду выше голе­нищ, чувствуя, как тепло в ней ногам, пугая уток, которые лениво поднимаются в воздух.

— Какой это бандит тут ходит?.. Рап-рап... Посидеть спокойно не дают... Paп... paп...

Кондратий и Алесь шли, разделенные вершиной гряды, неви­димые друг для друга.

Алесь держал ружье наготове, шагал по травам навстречу пол­ным снежным облакам, тени которых иногда спокойно прополза­ли по ситникам, по ряби синей воды, по гривам, по нему самому.

Облака плыли в слепящей лазури, и легко было идти навстречу им, таким вольным и таким чистым.

Изредка встречались низкорослые дубки, кудрявился хваткий шиповник, расшитый оранжевыми ягодами. А потом снова были травы да вода, вода да травы: пижма и целые потоки, розовые за­росли мягких, даже по виду, пушистых кошачьих лапок.

Вересковые пустоши, облитые солнцем, так цвели, что медлен­ные облака, отражая их невиданное цветение, были окрашены снизу в легкий пурпур.

Алма бежала впереди, порой оглядывалась на Алеся. И весь этот комочек лохматой плоти даже дрожал от охотничьей страсти. А шагреневый черный нос ловил тысячи запахов: запахи вод, за­пахи трав, а среди всего этого — домовитый запах утки, диковатое веяние дупеля и острый — даже муторно — смрад водяной выпи.

Алесю не хотелось выстрелами нарушать величественно-ласко­вой тишины. И лишь услышав выстрел Кондратия, он понял, что надо начинать и ему. Алма как раз спугнула из ситников чирка, и Алесь срезал его. Потом он свернул в залитое водою болото, даже не болото — ноги сейчас чувствовали это, — а мокрый луг, на полсажени залитый высокой ильинской водой.

Собака плыла, а там, где было мелко, прыгала, делая иногда особенно высокий подскок над ситниками, чтобы увидеть, где хо­зяин. А потом опять лишь незаметной змейкой шевелился шпаж­ник и долетало из него характерное плескание — животом по воде — спаниеля.

И внезапно это плескание утихло. Твердо зная, что, если бы это был подранок, Алма на мокром месте поймала бы его и принесла хозяину, а не просто виляла задом над добычей, как это делают спаниели на суше, — Алесь пошел туда, где замер в шпажнике собачий бег.

И остановился, пораженный. Алма стояла и смотрела в куст, затопленный водой.

На ветке, согнув ее своей тяжестью, висели над самой водой расшитые саквы, какие носят овчары, красивые саквы из черного войлока, расшитого белой шерстью. Из одной саквы торчала рукоять пистолета, видимо, дорогого, украшенного старым матовым серебром. Не похоже было, чтобы саквы кто-то повесил: слишком небрежно, на одну сторону, они свисали. Склонись ветки еще не­много — и пистолет выпал бы в воду. Видимо, кто-то просто спе­шил ночью через болото, так спешил, что, потеряв саквы, не имел времени вернуться и отыскать их во тьме.