18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 49)

18

— Пожалейте это, князь, — взмолился ревизор. — Взрыв — и...

— Все равно живем на вулкане. Не я, так кто-нибудь другой.

Баранов понял намек. Да гори оно ясным пламенем, чтобы из-за башни какого-то идиотского монастыря погибло такое. Но ему было страшно: а вдруг и на него донос?

— Вы знаете, что на вас есть анонимный донос, князь?

— Возможно. У меня много врагов.

— О монастыре.

— Слышал и такое. Надеюсь, не игумен жаловался.

— Нет, он как раз молчит.

«Еще бы он кричал, — подумал князь. — Кто его, если он кри­чать будет, хлестанного, на месте оставит. Молодцы мужички! Надо будет обоим — волю».

А вслух продолжил:

— Видите, ветра из монастыря... мне бояться не приходится, я ведь говорю: сплетни врагов.

— А дочь?

— Да что дочь? Вы лучше спросите у нее и у зятя. Живут. При­даное — две тысячи душ. Чего им еще?

Баранов стал спокойнее.

— А кто же монастырь сжег?

— Французы, любезный генерал, французы. Все они, фарма­зоны. Буонапарте...

— А католический монастырь?

— Да, — признался Загорский, — угощали нас там, угощали. Такие гостеприимные люди!

И осекся.

— Неужто они жаловались?

— Что вы. Наоборот, хвалят.

«Почему бы они меня не хвалили, — подумал Загорский. — Послушал бы ты, как бы они меня хвалили, если бы я обер-про­курора Святейшего Синода убил, вместе с Курьяном».

А вслух обобщил:

— Вот видите, генерал, как можно обращать внимание на донос без подписи... Да и вообще, что говорить об этом... Давайте лучше в фараон перекинемся.

«Сволочь, — подумал Баранов. — Еще дразнит. Ну, я же тебе сейчас за фавна деньги проиграю. Отказаться не могу, по несчаст­ной слабости моей к антикам, то я же сделаю так, что я у тебя этого фавна куплю. И руки будут свободны».

— Пожалуйста, князь.

«Дурак, — думал Загорский. — Ты ведь не только дурак, ты еще и сволочь. Посмотрим, кто проиграет. Чтобы проиграть в свое время да умело, на это мозги получше нужны, нежели у тебя...»

Перед рассветом Загорский встал из-за стола в страшном про­игрыше: проиграл Загорщину. Баранов, не понимая, как же это так произошло, что он получил взятку, умолял его не считать игры всерьез.

— Родовое имение, князь. Его ведь нельзя проигрывать.

— Нельзя. Но карты. Несчастная слабость!

— Давайте не считать.

— А честь, генерал. Нет, карточные долги следует платить.

Баранов и верил во взятку, и не верил. Но даже если и не взят­ка, кто поверит, что не взятка. Родовое имение того, кого ревизу­ешь. Да и не позволят! Опека над «умственно несостоятельным» князем. Ужас! Свидетели рядом.

— Бросьте, генерал... Загорщину, конечно, жаль. Так давайте я под расписку отдам вам за нее деньги. А? И неловко не будет. На империалах печати нет, откуда они.

«Опутал, опутал, окаянный... Одной петлей теперь связаны. Он на дно и я на дно, за ним. Деньги, конечно, не скажут, откуда они. А расписки он не покажет. Боже, только бы голову из петли, да дай Бог ноги».

И, внутренне примиряясь со всем, махнул рукой.

А Загорский, отсчитав деньги на треть усадьбы: «Хватит и это­го, да и фавн добавит», — радушно объявил:

— Так я статую к вам отправлю со своими.

Баранов надрался в усадьбе до синих чертей. Его усадили в ка­рету и «еле можеху» отправили в Суходол. Оттуда он направил в Петербург депешу, что «монастырь сгорел от неизвестной причи­ны и, предположительно, едва ли не от руки злодея-корсиканца. Дальнейшее же дело за давностию и неотысканием следов, князя Загорского обеля, следует предать забвению».

Загорский победил. Но это не принесло радости. Противно! Низкий свет!

И он пустился в разгул так, что самому страшно становилось. Загорщину записал на сына. Миллион еще до войны был пере­веден за границу и положен равными долями, под три сложных процента годовых, наполовину в швейцарский и наполовину в английский банк. Английская половина едва не ухнула из-за кон­тинентальной блокады.

Ничего, сейчас пусть, окрепшие, платят. На протяжении ста лет, по условию, наследники могут пользоваться лишь процента­ми. Обеспечены на всякий случай. Лишь первый год дал прибы­ли пятнадцать тысяч. Да каждый год приблизительно по столько же. (По ненависти к математике, Вежа сложным процентам не доверял и считал их мошенничеством, не очень понимая, отчего с пятисот тысяч за год нарастает этих тысяч семь с половиною и почему на следующий год проценты подсчитываются уже с пяти­сот семи тысяч с половиною. Голову сломать надо, считая! Тьфу!)

Наследникам нечего укорять его за разгул. Забыть! Забыть! Забыть жену! Забыть то, что с людьми так легко сделать подлое. Значительно легче, нежели честное! Забыть! Головою в омут! Го­ловою в ад! Теперь все равно. Он никого не обедняет. Он пропи­вает южные земли. Пейте, люди! Пейте! Гуляйте все!

Скакали кони, захлебываясь бубенчиками, стреляли пушки, лилось вино, покупались статуи и картины. Каждый месяц кто-то упивался до святых даров.

...Понемногу это осточертело ему. С немногочисленными дру­зьями он замкнулся в усадьбе, создав что-то вроде братства, фило­софом которого был Эпикур, а религией — Вольтер.

Музыка. Спектакли крепостной оперы. Все, что может дать ис­кусство и утонченность, природа и любовь.

И пустота.

Постепенно уходили верные друзья. И лишь он со своим же­лезным здоровьем жил, все глубже погрязая в меланхолии и ми­зантропии. Умерла дочь — и ко всему этому (с возрастом он стал мягче) добавились тоска, угрызения совести.

Ему было пятьдесят четыре, когда он окончательно потерял веру в совесть и честь властей, в полезность государств, в то, что мир идет к лучшему. В этот год царь стрелял в людей из пушек. Эти люди были храбрыми, братья не по паскудной человеческой крови, а по духу, бескорыстными, честными. Не курьяны, не барановы — цвет земли! И что же сделали с ними? Пускай стреляли. Мало ли кто стрелял в дворян. Но вешать их? Вешать дворян! Как собак! Как пиратов! И кто?!

Женился сын, родился Алесь. Ничего не изменило величавого уединения деда. Только от сына он отдалился, — невестка опять завела в Загорщине попа. Он видел их редко, раз в год-два.

Когда родился второй внук — он оживился. Ему показалась за­бавной новая идея. Отцовской властью он повелел, чтобы внука крестили в костеле.

— Народ разделили этой верой. Ссорятся, как будто не одной матери дети. И каждый считает, что прав, когда огрызается. Так пускай хоть два брата будут разной веры.

Вынуждены были сделать все по его настоянию и внуку дали имя Вацлав.

Но ничего не изменилось.

Пышный и могущественный обломок старины, он угасал, окру­женный искусством, парками, чудесной скульптурой и музыкой, холодной рисованной и теплой живой красотой.

Ему ничего не было нужно. Он знал людей. Он знал свет.

***

К этому человеку сейчас ехал Алесь.

XV

На том берегу тянулась и тянулась Долгая Круча.

Днепр в этом месте был прямой, как стрела, и, как стрела, мчался между берегами — высоким и низким, сжатый почти до невозмож­ного, стремительно спокойный, дрожащий. А круча на том берегу была самым удивительным, что когда-либо он своевольно создавал.

Длиною с версту и высотою саженей на пятьдесят, ровная, словно по линейке проведенная в длину и в высоту, она была из кроваво-красной глины, твердой, как камень, неприступной ни для ненастья, ни для воды. И на этой головоломной круче, кор­нями вверх, там и сям висели сосны с золотистыми стволами и свежей хвоей, висели между небом и землей, битые, страшно ис­кореженные, перевитые, как связка змей, непокоренные в своем желании жить там, где не сумел и не захотел жить никто.

За кручей и выше ее Днепр становился шире, разливаясь. Круча сдерживала его, не давала прорваться вниз и смыть все на своем пути. И он рвался в узкую теснину, стремился по ней, а с высоты равнодушно смотрели на него змеи сосен.

Косюнька ступала устало, но все еще игриво. И вот за кручей, за небольшим разливом, перед глазами Алеся показались при­горки, на которых, насколько хватает глаз, густо зеленел необо­зримый парк. А в парке, на гребне высокой гряды, сияло что-то голубое и золотое. Белое, голубое и золотое в переливах радужных водяных струй.

За мостом дорога сворачивала и вела вдоль Днепра. Саженей через пятьдесят он заприметил позолоченную парковую ограду, словно свитую из стеблей и трав, простую и красивую. Ограда шла и вправо и влево, теряясь в зелени. А там, где к ней подходи­ла дорога, были врата, широко открытые в зеленый мрак аллеи. Людей не было. Лишь где-то далеко, в сени, мягко звучали какие-то струны, как арфа Эола. Алесь не знал, что за ним следят и что теперь на него незаметно смотрят две пары глаз, что звуки, непо­нятные и неподозрительные каждому, — это сигнал, на который долетит потом из дворца тоже непонятный и неподозрительный ответ, что, если бы он, или кто-то другой, был нежелательным го­стем, после этого ответа кружевные половинки врат, подчиняясь спрятанной в них гидравлической конструкции, затворились бы сами собою и гость вынужден был бы уйти ни с чем, даже если бы это был губернатор.