18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 37)

18

— Иногда мне трудно. Я смотрю издалека на твоего Стася. Смотрю на твою Наталю. На Франса. На Майку... Я люблю детей. Порой думаешь, что сопротивление ни к чему не ведет. Можно бросить все и жить... Но потом я вспоминаю, как суетятся они все, начиная с Мусатова. Я вспоминаю, что каждый мой выстрел — это оплеуха тем, с пустыми глазами... И вот потому мне с тобой не по пути. Я не могу ждать.

— Ладно, — произнес Раубич. — Я пойду, ведь ты совсем засыпаешь... Спи спокойно, кум.

— Отчего ж не спать? Буду спать. Инсургент спит, а инсуррекция идет.

XIII

Когда первая птица тенькнула в кустарниках — ей никто не отозвался. И это означало, что был август и птицы стали более ленивыми.

Такая, должно быть, холодная роса! Так не хочется оставлять гнездовья! Кто это там отозвался? Ах, он непоседа!.. Хоть бы еще минуту! Ми-ну-точку!

Роса действительно была холодной. Листики сирени, густо покрытые ею, казались серыми. Серый, туманный пробивался сквозь листву свет.

Встряхни ветку корички — студеный и даже болезненный, как дробь, дождь промочит с головы до ног.

В сером свете вывели коней на темный от росы гравий. Логвин, зевая, смотрел, как Кондрат и Андрей запрягают в маленькую игрушечную бричку двух шотландских пони. А те запрягали и не переставали удивляться животным. У пони были челки и глаза такие кроткие.

Худой, подобранный Логвин был утешен тем, что ему не придется ехать. Он вот постоит-постоит, а потом и пойдет и доспит часок-другой. Пускай себе едут одни. Кто обидит детей? Дети — улыбка божья. Их обижать нельзя.

И потому Логвин удовлетворенно улыбнулся. Разбудили «дам», бросив горсть песка в окно первого этажа. Они оделись быстро и, по капризу Майки, вылезли через окно и, конечно, сразу же промокли. Поэтому их, под общий смех, пришлось с места сажать в бричку и закутывать верблюжьей попоной. Так они и сидели, как двойняшки. И приятно было смотреть на горделивое лицо Майки и свеженькую мордочку Яни.

Проворный, как сверчок, Мстислав сразу же забрался в брич­ку, на место кучера, чтобы быть ближе к девочкам. Логвин, глядя на это, только головою вертел: «Ловкий, черт, как ртуть. Такой уж татарин. Просто диву даешься».

Алесю подали Ургу, Андрею — мышастенькую Косюньку, Кон­драту и Павлюку — спокойных, под чалую масть, кобылок.

Алесь осмотрел кавалькаду — все было готово. И он вновь ощу­тил в сердце то счастье, каким жил уже второй день.

Это получилось так неожиданно. Вчера ночью пришли Когуты, мокрые, перепачканные, как черти, озябшие. Перебунтовали всех в доме. Даже отец встал. Бросились мыть и скрести детей под над­зором Карповой Онежки и красавицы Кирдуновой жены. Кое-как переодели и отправили спать.

А утром почти вместе приехали Мстислав и Майка. Занятия сразу отменили на целых пять дней, и это означало пять дней улы­бок Майки и шуток Кондрата... Пять дней! Сойти с ума от радости можно!

Алесь был бесконечно благодарен отцу за то, что он не делал ну никакой разницы, скажем, между Яней и Майкой. Надо, ска­жем, во время прогулки перенести девчат через лужу — берет под мышки сразу двоих и переносит. Ужасно было бы, если бы он поступал иначе.

Отец ведь вообще не думал, какие такие правила он нарушает и каким подчиняется. У него просто была та естественная вежли­вость, та широта во взглядах, доброжелательность к людям, кото­рая основывается на ненужности что-то доказывать своим пове­дением и равнодушия к тому, что о тебе скажут другие.

«Ты — безупречен. Никто уже не может поколебать твое при­знанное всеми достоинство, а ты сам — тем более. Поэтому ты можешь делать то, что хочешь и как хочешь. А это, если ты не злой от природы, неуклонно ведет к доброте и снисходительности, может, слегка равнодушной.

Правила — для других. Правила для тех, кто доказывает, кто сам в душе слегка сомневается в своем праве. Те должны знать, какой из множества ножей использовать в этом случае, должны неуклонно придерживаться этикета. Именно придерживаться, ведь он не стал для них простым, как воздух. И правильность их поведения выдает их, как слишком классическое произношение выдает человека, для которого язык, на каком он разговаривает, не родной.

Бог мой, бояться есть рыбу ножом?! А если она речная, слиш­ком костистая? Так используй нож, не мучай себя, как за столом у тети, от которой ждешь наследства. Бог мой, бояться покупать ружье с антабками для ремня, чтобы не подумали, что у тебя нет слуги, который носит ее за тобой!

Какая ерунда! А если действительно надо пойти одному? Так от­дай мастеру приварить антабки, не мучай себя. По крайней мере, сделай это для любимого ружья, для наилучшего своего друга.

Нравится тебе ломать яблоко руками — ломай. И наплюй на варварство ножа для фруктов. Хочется кушать без правил — ешь всласть и вволю, чтобы другим завидно было. Хочется использо­вать мужицкое слово — используй. Хочется делать неправильно­сти во французском — валяй. И знай, что роскошь арготизмов и жаргона может позволить себе лишь человек, для которого язык Расина либо язык Гете не отличается от своего.

А если это выглядит немного по-мужицки — тем лучше. Мно­гие настоящие аристократы похожи на мужиков».

Пан Юрий никогда не думал об этом именно такими словами. Это получалось само собою, как дыхание.

И потому детям было с ним легко и просто.

...Мать в эти дни слегка приболела и не выходила к ним. У нее как раз начиналось то настроение особенной впечатлительности, которого пан Юрий всегда побаивался и которое длилось обычно только несколько дней в год.

Начиналось это с первыми желтыми листиками на березе, Ильей, который, как известно, скинул с каждого дерева по два листа. Деревьям еще бесконечно долго было зеленеть, но неулови­мая тоска, разливающаяся с этой поры в природе, неуловимые для глаза первые признаки умирания будто сразу убивали грустную и слабую жизнерадостность матери, и она замыкалась в себе.

Ускорял все это день, когда пан Юрий собирался на первую на­стоящую охоту. Вчерашние хлопунцы встали на крыло. Кряковые еще не начали линять. Приближался день большой птичьей крови.

С вечера начинали готовиться. И сразу у матушки начинала болеть голова, а глаза грустнели. Зная, что ничего не поможет, что добрый и мягкий пан Юрий становится, как только дойдет до охоты, настоящим умерщвлятелем и ни за что не послушается ее, она все-таки начинала жалкие попытки удержать его.

— Как вы можете это, Georges?

Жорж молчал, уткнувшись в тарелку.

— Филемон (так она называла Халимона) говорил, что вчера видел, как утка вела хлопунцов. Их еще много. Они у всех уток, у которых лиса разрушила первое гнездо.

— Да мы, матушка, хлопунцов не стреляем, — защищался пан Юрий. — Что у нас, понимания нет. Мы сегодня на бекасов едем.

— Еще хуже. За что таких маленьких?

Пан Юрий молчал. Что он мог поделать, если с лугов и болот летел такой призывный клич?

И пани Антонида понимала, что она ничего не поделает.

Тогда она затворялась в своих комнатах, запрещая кому-либо показываться на глаза. Даже маленький Вацлав в эти дни перехо­дил в руки мамок. Что ж, если у него квелые розовые пальчики? Они тоже будут держать ружье.

Это было какое-то грустное недоумение перед началом убий­ства, жившее в душах многих. Зачем это? Почему? И она зана­вешивала окна в комнатах. Мужчины! Убийцы!

Пан Юрий возвращался поздно, голодный, пропахший псиной, виноватый, казалось, даже перед стенами дома, и осторожно ло­жился спать на кожаный диван в охотничьей комнате. Осторожно, хоть спальни были в другом конце большого здания. В эти дни он не мог смотреть в глаза даже служанкам, которые все были, конечно, на стороне пани. Он прятал глаза, ему было стыдно, так как он не мог взнуздать свою несчастную страсть.

А пани Антонида сидела в своих комнатах. Пан Юрий, встречая сына, говорил ему:

— Ты, брат, не лезь к ней. У нее, знаешь ли, не то, что у нас...

Комнаты матери были темными, как и ее мысли.

«Все умирало. И как раз в эту пору где-нибудь на песчаной косе бился несчастный Кулик, в отчаянии следя за неминуемым Приближением.

Каким чудовищным страшилищем казалась ему собака! Каким большим головой под облака! — казался ему неуклонно прибли­жающийся Убийца! И вокруг была смерть. И спасения не было

Неужто тени неисчислимых птиц не являются им ночью? Не­ужто они не знают, что они также умрут?»

Невозможно было жить! И пани Антонида не жила. Так как все умирало. Даже первые два листка, упавшие с каждой березы.

Потом пани как будто смирялась с тем, что происходило во­круг, выходила из своих комнат, и опять сыны и муж видели за столом ее виноватую улыбку.

Так было и в эти дни. Матушка пустила к себе только Яню и Майку, и они втроем копошились в старинных итальянских сун­дуках для приданого, перебирая старые кружева, бабкины робро­ны, доставая, под радостный визг девчат, различные неожиданные вещи. Сундуки были бездонными, и изумлениям тоже не было конца.

И сладко, таинственным востоком пахли вещи, пересыпанные лавандой и сухими лепестками роз.

С ними была только домовая портниха, потому что через четы­ре дня было решено наряжаться, и девчатам делали костюмы па­стушек, да еще Яне следовало сделать пару праздничных платьев. Так они и ползали полдня на полу под лязганье ножниц и неулови­мый, если прислушаться, звон нитей, которые перекусывала швея.