Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 37)
— Иногда мне трудно. Я смотрю издалека на твоего Стася. Смотрю на твою Наталю. На Франса. На Майку... Я люблю детей. Порой думаешь, что сопротивление ни к чему не ведет. Можно бросить все и жить... Но потом я вспоминаю, как суетятся они все, начиная с Мусатова. Я вспоминаю, что каждый мой выстрел — это оплеуха тем, с пустыми глазами... И вот потому мне с тобой не по пути. Я не могу ждать.
— Ладно, — произнес Раубич. — Я пойду, ведь ты совсем засыпаешь... Спи спокойно, кум.
— Отчего ж не спать? Буду спать. Инсургент спит, а инсуррекция идет.
XIII
Когда первая птица тенькнула в кустарниках — ей никто не отозвался. И это означало, что был август и птицы стали более ленивыми.
Такая, должно быть, холодная роса! Так не хочется оставлять гнездовья! Кто это там отозвался? Ах, он непоседа!.. Хоть бы еще минуту! Ми-ну-точку!
Роса действительно была холодной. Листики сирени, густо покрытые ею, казались серыми. Серый, туманный пробивался сквозь листву свет.
Встряхни ветку корички — студеный и даже болезненный, как дробь, дождь промочит с головы до ног.
В сером свете вывели коней на темный от росы гравий. Логвин, зевая, смотрел, как Кондрат и Андрей запрягают в маленькую игрушечную бричку двух шотландских пони. А те запрягали и не переставали удивляться животным. У пони были челки и глаза такие кроткие.
Худой, подобранный Логвин был утешен тем, что ему не придется ехать. Он вот постоит-постоит, а потом и пойдет и доспит часок-другой. Пускай себе едут одни. Кто обидит детей? Дети — улыбка божья. Их обижать нельзя.
И потому Логвин удовлетворенно улыбнулся. Разбудили «дам», бросив горсть песка в окно первого этажа. Они оделись быстро и, по капризу Майки, вылезли через окно и, конечно, сразу же промокли. Поэтому их, под общий смех, пришлось с места сажать в бричку и закутывать верблюжьей попоной. Так они и сидели, как двойняшки. И приятно было смотреть на горделивое лицо Майки и свеженькую мордочку Яни.
Проворный, как сверчок, Мстислав сразу же забрался в бричку, на место кучера, чтобы быть ближе к девочкам. Логвин, глядя на это, только головою вертел: «Ловкий, черт, как ртуть. Такой уж татарин. Просто диву даешься».
Алесю подали Ургу, Андрею — мышастенькую Косюньку, Кондрату и Павлюку — спокойных, под чалую масть, кобылок.
Алесь осмотрел кавалькаду — все было готово. И он вновь ощутил в сердце то счастье, каким жил уже второй день.
Это получилось так неожиданно. Вчера ночью пришли Когуты, мокрые, перепачканные, как черти, озябшие. Перебунтовали всех в доме. Даже отец встал. Бросились мыть и скрести детей под надзором Карповой Онежки и красавицы Кирдуновой жены. Кое-как переодели и отправили спать.
А утром почти вместе приехали Мстислав и Майка. Занятия сразу отменили на целых пять дней, и это означало пять дней улыбок Майки и шуток Кондрата... Пять дней! Сойти с ума от радости можно!
Алесь был бесконечно благодарен отцу за то, что он не делал ну никакой разницы, скажем, между Яней и Майкой. Надо, скажем, во время прогулки перенести девчат через лужу — берет под мышки сразу двоих и переносит. Ужасно было бы, если бы он поступал иначе.
Отец ведь вообще не думал, какие такие правила он нарушает и каким подчиняется. У него просто была та естественная вежливость, та широта во взглядах, доброжелательность к людям, которая основывается на ненужности что-то доказывать своим поведением и равнодушия к тому, что о тебе скажут другие.
«Ты — безупречен. Никто уже не может поколебать твое признанное всеми достоинство, а ты сам — тем более. Поэтому ты можешь делать то, что хочешь и как хочешь. А это, если ты не злой от природы, неуклонно ведет к доброте и снисходительности, может, слегка равнодушной.
Правила — для других. Правила для тех, кто доказывает, кто сам в душе слегка сомневается в своем праве. Те должны знать, какой из множества ножей использовать в этом случае, должны неуклонно придерживаться этикета. Именно придерживаться, ведь он не стал для них простым, как воздух. И правильность их поведения выдает их, как слишком классическое произношение выдает человека, для которого язык, на каком он разговаривает, не родной.
Бог мой, бояться есть рыбу ножом?! А если она речная, слишком костистая? Так используй нож, не мучай себя, как за столом у тети, от которой ждешь наследства. Бог мой, бояться покупать ружье с антабками для ремня, чтобы не подумали, что у тебя нет слуги, который носит ее за тобой!
Какая ерунда! А если действительно надо пойти одному? Так отдай мастеру приварить антабки, не мучай себя. По крайней мере, сделай это для любимого ружья, для наилучшего своего друга.
Нравится тебе ломать яблоко руками — ломай. И наплюй на варварство ножа для фруктов. Хочется кушать без правил — ешь всласть и вволю, чтобы другим завидно было. Хочется использовать мужицкое слово — используй. Хочется делать неправильности во французском — валяй. И знай, что роскошь арготизмов и жаргона может позволить себе лишь человек, для которого язык Расина либо язык Гете не отличается от своего.
А если это выглядит немного по-мужицки — тем лучше. Многие настоящие аристократы похожи на мужиков».
Пан Юрий никогда не думал об этом именно такими словами. Это получалось само собою, как дыхание.
И потому детям было с ним легко и просто.
...Мать в эти дни слегка приболела и не выходила к ним. У нее как раз начиналось то настроение особенной впечатлительности, которого пан Юрий всегда побаивался и которое длилось обычно только несколько дней в год.
Начиналось это с первыми желтыми листиками на березе, Ильей, который, как известно, скинул с каждого дерева по два листа. Деревьям еще бесконечно долго было зеленеть, но неуловимая тоска, разливающаяся с этой поры в природе, неуловимые для глаза первые признаки умирания будто сразу убивали грустную и слабую жизнерадостность матери, и она замыкалась в себе.
Ускорял все это день, когда пан Юрий собирался на первую настоящую охоту. Вчерашние хлопунцы встали на крыло. Кряковые еще не начали линять. Приближался день большой птичьей крови.
С вечера начинали готовиться. И сразу у матушки начинала болеть голова, а глаза грустнели. Зная, что ничего не поможет, что добрый и мягкий пан Юрий становится, как только дойдет до охоты, настоящим умерщвлятелем и ни за что не послушается ее, она все-таки начинала жалкие попытки удержать его.
— Как вы можете это, Georges?
Жорж молчал, уткнувшись в тарелку.
— Филемон (так она называла Халимона) говорил, что вчера видел, как утка вела хлопунцов. Их еще много. Они у всех уток, у которых лиса разрушила первое гнездо.
— Да мы, матушка, хлопунцов не стреляем, — защищался пан Юрий. — Что у нас, понимания нет. Мы сегодня на бекасов едем.
— Еще хуже. За что таких маленьких?
Пан Юрий молчал. Что он мог поделать, если с лугов и болот летел такой призывный клич?
И пани Антонида понимала, что она ничего не поделает.
Тогда она затворялась в своих комнатах, запрещая кому-либо показываться на глаза. Даже маленький Вацлав в эти дни переходил в руки мамок. Что ж, если у него квелые розовые пальчики? Они тоже будут держать ружье.
Это было какое-то грустное недоумение перед началом убийства, жившее в душах многих. Зачем это? Почему? И она занавешивала окна в комнатах. Мужчины! Убийцы!
Пан Юрий возвращался поздно, голодный, пропахший псиной, виноватый, казалось, даже перед стенами дома, и осторожно ложился спать на кожаный диван в охотничьей комнате. Осторожно, хоть спальни были в другом конце большого здания. В эти дни он не мог смотреть в глаза даже служанкам, которые все были, конечно, на стороне пани. Он прятал глаза, ему было стыдно, так как он не мог взнуздать свою несчастную страсть.
А пани Антонида сидела в своих комнатах. Пан Юрий, встречая сына, говорил ему:
— Ты, брат, не лезь к ней. У нее, знаешь ли, не то, что у нас...
Комнаты матери были темными, как и ее мысли.
«Все умирало. И как раз в эту пору где-нибудь на песчаной косе бился несчастный Кулик, в отчаянии следя за неминуемым Приближением.
Каким чудовищным страшилищем казалась ему собака! Каким большим головой под облака! — казался ему неуклонно приближающийся Убийца! И вокруг была смерть. И спасения не было
Неужто тени неисчислимых птиц не являются им ночью? Неужто они не знают, что они также умрут?»
Невозможно было жить! И пани Антонида не жила. Так как все умирало. Даже первые два листка, упавшие с каждой березы.
Потом пани как будто смирялась с тем, что происходило вокруг, выходила из своих комнат, и опять сыны и муж видели за столом ее виноватую улыбку.
Так было и в эти дни. Матушка пустила к себе только Яню и Майку, и они втроем копошились в старинных итальянских сундуках для приданого, перебирая старые кружева, бабкины роброны, доставая, под радостный визг девчат, различные неожиданные вещи. Сундуки были бездонными, и изумлениям тоже не было конца.
И сладко, таинственным востоком пахли вещи, пересыпанные лавандой и сухими лепестками роз.
С ними была только домовая портниха, потому что через четыре дня было решено наряжаться, и девчатам делали костюмы пастушек, да еще Яне следовало сделать пару праздничных платьев. Так они и ползали полдня на полу под лязганье ножниц и неуловимый, если прислушаться, звон нитей, которые перекусывала швея.