Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 198)
— Не берите, хлопцы, обманут. Царская свобода выгоднее. Никакого выкупа, земля — вся. Обман задумали.
Алесь написал Кастусю и получил совет: обусловить в отпусках, что, если надел и выкуп в «царской воле» будут выгоднее для мужика, он, Загорский, соответственно увеличивает надел и отменяет выкуп.
...И тут, в ясный февральский день, запылала недавно застрахованная сахароварня. Та самая, с двумя верхними деревянными этажами, которые Алесь все собирался перестроить на кирпичные. Подожгли неизвестные люди. Вряд ли «Ку-га». О ней со дня разговора Вежи с Таркайлой никто не слышал. Скорее всего кто-то из Гребли.
Сгорела дотла. Вспомнили о страховке. Угрожал суд. Спасло лишь то, что в «отпусках» было оговорено о сахароварнях. Разве сумасшедший будет, отпуская людей, уничтожать свое же достояние.
Алесь волосы на себе рвал. Люди не хотели благ. Люди мстили неизвестно за что, отдавали журавля в руках за синицу в небе. Надо ехать на родину.
Вот только третий день, как в Москве Кастусь. И сегодня совещание о дальнейшей организации. Отсидеть и поехать. Ближе к делам.
...До «Вербы»1 было еще далеко, но на развале, возле стен, несколько человек торговали книгами. Книги лежали на подстилке из лапника и на столах.
Здесь и должны были встретиться Загорский и Кастусь. Алесь стал возле одного из торговцев, небритого человечка с равнодушными глазами, и начал так, от нечего делать, перекладывать книги. Человечек смотрел на него свысока, словно это он, Алесь, торговал всеми этими письмовниками, старыми календарями и разрозненными подшивками «Северной пчелы».
А вот это что?
«И что собрала посохомъ вымлатила и знашла ячменю... три меры».
Что такое? Пальцы листали страницы.
«Ту справа всякого собрания людского и всякого града еже верою соединеннемъ ласки и згодою посполитое доброе помножено бываець».
Алесь листнул еще.
«Предисловие доктора Франъциска Скорины з Полоцька во всю Бивлию...»
Алесь заставил лицо быть спокойным.
— Продаете?
— Берите, господин.
— Ну, и, скажем, сколько? — равнодушно спросил он.
— Если три рубля дадите...
Алесь повертел книгу в руках.
— Хорошо уж... Нате...
Человечек прятал деньги. Спешил прятать.
— И ладно, чтоб понять еще можно было. А то блеяние какое-то нечеловеческое. Черта в них. На селедку пустить думал — бумага пористая.
Алесь отошел от торговца, не чувствуя под собою ног. Все, кажется, было вокруг как прежде. Те же стены, площадь, облака над ней. То и не то.
Освобожденная от селедочной судьбы, лежала у него на ладонях книга. Лежала и молчала.
Сколько вас таких, разбросанных, битых, потрепанных, жженных на огне двести лет назад, пущенных на селедку сейчас. Каждый желающий уничтожал. Остатки великой когда-то народной мудрости, оплеванной, опозоренной, измученной.
Торговали Скориной. Торговали древностью. Торговали всем: умом, правдой, совестью.
— Здорово, Алесь, — раздался за спиною голос Кастуся.
— Здорово. Идем? Нам далеко?
— Больше часа хорошей ходьбы, — ответил Калиновский. — Возле Дмитровского тракта. Пруды хуторские.
— Так, может, извозчика?
— Возьмем на Тверской. Возле Страстного монастыря. Пройдемся давай немного.
Спустились к Охотному ряду.
— Знаешь, что у меня есть? — спросил Кастусь.
Немного ассиметричные глаза Калиновского смеялись. Он засунул руку за пазуху и слегка вытащил оттуда номер газеты, которую по одному виду Алесь отличил бы от тысячи других.
— «Колокол» за восемнадцатое февраля. Свеженький, считай. И в нем — первый такой за все время призыв к восстанию.
— Кто?
— Неизвестный. Подпись «Русский человек».
— Из Лондона?
— Нет, отсюда. Письмо из русской провинции. Возможно, какой-либо хлопец вроде Волгина.
— Как пишет?
— «Наше положение ужасное, нестерпимое, — сурово и тихо, наизусть, шептал Кастусь, — и только топор нас может спасти, и ничто, кроме топора, не поможет! К топору взывайте Русь!..» Вот так, гражданин нигилист Загорский. Понятно?
— Положение вправду нестерпимое, — согласился Алесь. — Он прав. Как думаешь, будет реформа обманом?
— Она ничем другим быть не может, Алеська. Ругали Ростовцева, а как подох, то оказывается, он еще ничего был. Это у нас всегда так: «Явился Бирюков, за ним вослед Красовский. Ну, право, их умней покойный был Тимковский». Слышишь, что Панин на должности Ростовцева откалывает? Номера какие?
— Ну вот. Тогда и начнем, когда поймут обман. Раньше мужика на бунт не поднять. А без него мы — перелеты, на корню отсохшие.
Шли молча.
— А у тебя что? — заметил Кастусь.
Загорский молча протянул ему книгу. Кастусь взглянул. На мгновение у него задрожали губы.
— Первая наша ласточка, — произнес Алесь. — Бедная.
— Нет, — возразил Калиновский. — Не бедная.
Он осторожно, оглянувшись, вытащил газету и, раскрыв книгу, положил тоненькие листы в середину тома. Закрыл.
— Пусть лежит. Здесь ей и место.
— А что, — согласился Алесь. — От первого славянского оттиска и вплоть до этого. Братец ты мой, какой длинный путь!
— Определенно, еще не конец ему. — Кастусь запихнул книгу за пазуху Загорскому. — Определенно же, не конец.
Они шли как раз мимо Камергерского переулка. И тут Алесь, взяв друга под руку, сильно завернул его.
— Давай, братец, на минуту сюда.
Кастусь вскинул глаза.
— Это зачем?
— Неизвестно, когда встретимся.
Над дверью была вывеска: «Дагерротипная мастерская М. М. ГРИНЧИКА».
...В большой комнате их усадили в кресла на фоне воображаемого туманного пейзажа. Зажимами прикрепили руки к подлокотникам, невидимой скобой поставили головы так, что ими нельзя было шевельнуть.
— Вот так нас истязать будут, — заметил шепотом Кастусь.
— Тьфу на тебя... тьфу, — засмеялся Загорский.
Гринчик, весьма похожий на грустного журавля, погрозил пальцем.
— Молодые люди, это не есть шутка. Не у всех хватает духу, даже не смеясь, просидеть перед камерой обскурой пять минут. Вам один снимок?