18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 177)

18

Брона сделал шаг и встретил глаза Раубича.

— «Ибо не боялся я смерти детей — нежели своей кончины без могильного холмика и причастия, без слез и памяти...

...И него мог я бояться после такой жизни?»

Брона зашел за спину Ярошу, поднял с земли штуцер и резким ударом корда перерезал веревки. А потом что есть силы толкнул ладонью. Раубич не удержался на занемевших ногах и упал на землю.

Корчак, оглянувшись, увидел лежащего и то, что Брона взлета­ет в седло. Всадники исчезли за домом.

...Алесь вырвался впереди табуна на лужайку и увидел разби­тые окна, расщепленные двери дома — в них били топорами, — яркий огонь, а возле него неподвижного человека.

Пылали флигель для гостей, дом управляющего и каретная, по­дожженные, чтобы было светлее. Рыже-коричневое, как львиная грива, пламя с горячим гулом летело в ночь. Коробились крыши, тысячами рубинов сияли сквозь вуаль огня бревна. Ревело, сыпало искры, несло.

И грозно вертелся во все стороны, угрожая мечом, флюгер-всадник на кровле флигеля: горячая труба воздуха вертела его. Жалкий, маленький и грозный всадник над морем огня.

Алесь спрыгнул с коня и склонился над неподвижным телом.

— Пан Ярош! Пан Ярош!

...Ярош удивленно смотрел на него. Потом сел, потирая запя­стья.

— Ничего, — резко отозвался он. — Где солдаты?

— Какие солдаты? Я один.

В этот момент люди Корчака скакали уже на той стороне озера. Спешили поскорее оставить между собою и карательным отрядом как можно больше верст.

— Неудача, — огорчался Корчак. — Ни оружия, ничего. Отряд кто-то навел.

Гнали коней как бешеные. И только после долгого молчания Корчак продолжил:

— Ничего. Одного таки каюкнули.

Брона пожал плечами:

— Боюсь, что нет. Боюсь, что он останется жив.

— Ты что?

— Времени не было. Когда я ударил его — мне показалось... корд встретил железо.

— Брас-лет, — похолодел Корчак.

Брона молча скакал рядом с Корчаком. Он не жалел ни о чем.

«Воины Бога пришли за мной».

Он улыбнулся мрачно и погладил в темноте вороненый ствол штуцера.

Ярош недоуменно смотрел на Алеся, запачканного, с черными полосами под носом, видимо оставленными грязной рукой. Под спутанной чуприной дерзко горели длинные серые глаза.

— А солдаты?

— Да один я. Один. Вставайте. Они убежали.

Раубич увидел вспененный табун, жавшийся подальше от огня. Перед табуном стоял, прижав уши, большущий огненный жеребец и смотрел на пламя.

«Конь покойника Юрия. На нем он был, когда предупредил. Тогда, возле кургана. Нет, никогда не пошел бы пан Юрий в за­говор.

И этот... Действительно, один. Прискакал и сдул их, как вих­рем. И увидел его на земле, очумевшего. Еще, может, подумал, что упал в обморок, как баба».

Ярош почувствовал страшное унижение. Он, мужчина, с восе­мью слугами, с оружием в доме, попал в руки этим свиньям и целый час терпел издевательства, словно ожидая, что этот щенок явится на подмогу. Один, с бесполезной, как тросточка, двустволкой в руках. Мог бы действительно явиться с тросточкой — и вот так бы, как сейчас, нагло улыбался, не сомневаясь, что судьба за него.

«Прискакал на подмогу тому, кому «мстил презрением». Конеч­но, таким надо скакать на подмогу, разве они сами защитятся?»

— Вставайте. Они не ранили вас?

Ярош неожиданно легко поднялся, начал было обивать грязь с живота и колен и чуть не застонал.

Унижение рвало его на куски. «Один... Один... Боже мой, Го­споди мой Боже, упаси меня от позора... Упаси меня от этого спа­сения».

Если бы Алесь сказал то, что хотел сказать: «Поскорее, пан Ярош, могут возвратиться, а нас двое», — все, возможно, обо­шлось бы. Раубич увидел бы в его поступке простую смелость, желание помочь отцу девушки, которую любил.

Но он не сказал этого. Просто увидел глаза Яроша и страшно удивился. В глазах было что-то безмерное и страшное.

— Имеешь мою жизнь, — глухо бросил Раубич. — Надо бу­дет — отдам.

— Зачем так?

— Я ее не хотел. Так разве не все равно, кому отдать?

— Пан Раубич...

— Я дорого дал бы, чтобы этой подмоги не было.

— Брезгуете брать из рук? — оскорбленный, спросил Загор­ский.

— Не беру подачек.

— Батька... — сделал последний шаг Алесь.

Может, Раубич и понял бы, если бы смотрел в глаза. Но он смотрел в сторону.

— Я ни о чем не просил. Ни вообще людей, ни лично вас.

Всадник кружился в море огня. И, ощущая, что и сам он такой, Алесь произнес:

— Извините... Если бы я знал, что это так, — я прислал бы вместо себя слугу... Я имел наглость подумать, что я сделаю это лучше его... Видимо, напрасно.

Голос был грустным и строгим.

— Лакею вы, видимо, не сказали бы то, что думаете обо мне: «Кто просил спасать? Дочь, знаете ли, спасать прискакал, ворон». Вы просто посчитали бы, что он прискакал из любви к Михалине, из уважения к вам, из простого сочувствия человека человеку, из естественного желания помочь... И по-братски поблагодарили его... Но я не лакей.

— Вы сегодня имеете право говорить мне все. Но потому я и не хотел жизни из ваших рук... И потому я взял жизнь из рук хлопа, разрезавшего мои веревки... — Раубич хотел хоть чем-нибудь по­разить этого человека, посеять в нем хоть тень сомнения в том, что спас он. — Хлопы лучше вас, — закончил он.

— Вы уже считаете эти веревки своими? — грустно спросил Алесь. — Быстро привыкли. А хлопы действительно лучше... Луч­ше нас... Более высокородны и благодарны... Прощайте, Раубич.

И пошел к своему жеребцу. Боль за этого человека истязала его. Боль и, как ни странно, любовь, ведь мы любим тех, кого спас­ли. Но выше всего этого было понимание того, почему так сделал пан Ярош. Неожиданное, оно пришло в душу Загорского и озари­ло все, и боль стала еще сильнее, так как Алесь понял тщетность всякой попытки что-либо объяснить.

Пару раз он пробовал сесть и опять ставил ногу на землю. И лишь потом, собравшись с силами, вскинул тело на спину Дуба.

Молча тронулся со двора.

Табун медленно потянулся за ним, оставляя дом, в окнах кото­рого скакали зарево, пламя и фигура посреди лужайки.

Одинокий всадник кружился в море огня...

Единство человеческое было потоптано... Жизнь себе шла да шла, словно ничего не случилось, и дед по-прежнему, но уже за себя и за покойного сына боролся как за наибольшую справедли­вость в освобождении людей.

Еще раньше император поручил генерал-адъютанту Якову Ро­стовцеву, подавшему когда-то свое предложение отмены, руково­дить подготовкой реформы, тем самым одобрив его мнение и дав понять, что проекты губернских комитетов устарели. Для редакти­рования их в марте были организованы вспомогательные учреж­дения при главном комитете — редакционные комиссии, тогда же засевшие за работу под руководством Николая Милютина.

Люди Милютина и он сам были все-таки лучше многих. Не ли­берализмом, а тем, что это были обыкновенные люди. Интересно, что могло бы случиться, если бы освобождение, пускай номиналь­но, поручили бывшему шефу жандармов, а в то время председателю Государственного совета и комитета министров Алексею Орлову? От прошлого у него остались определенные наклонности, в современном было полное физическое и нравственное падение вплоть до того, что он молчал, ползал по полу и ел из поставлен­ной на нем миски, как собака1. Неизвестно, что могло оправдать нахождение такого человека на высокой государственной долж­ности. Тут не могло быть даже вопроса о декоруме, но это факт. Полный безумец, животное с замашками жандарма, больше года занимал этот пост. Не первый и не последний случай. И после это­го кто-то мог говорить, что «История города Глупова» — пасквиль.

Так называемые «сливки общества», развращенные напрочь, обезумевшие от вырождения, тупые, руководили людьми, которые во всех отношениях были выше и лучше их. Внутренними делами России три года руководил Бибиков, один из наибольших мисти­ков того времени; он регулярно по ночам вызывал дух покойного сына, умершего в Дрездене, и словно беседовал с ним. И такие люди могли говорить безвольному царю слова благодарности за то, что он освободил «20 millions de pauvres petites chevilles»2. Даже демагогу Валуеву это не понравилось.

«Бедные винтики» делали высшее дело на земле — заставляли землю рожать. А сидевшие над ними — органчики, спириты, вер­ноподданные болваны, эротоманы и педерасты, животные, евшие с пола, — что, какое дело делали на земле они?! Никакого, кроме организованного грабежа, расточительства жизни и сосания по­следних соков с этой несчастной земли. Недаром самые циничные и умные — а возможно, и легковесные — из них говорили о puces qui vont chercher leur páture jusque dans des régions interdites3.

Ростовцев тоже был спиритом и мистиком. Однако это не ме­шало ему бороться за земные блага. Я не знаю, считал ли он, что тень человека на том свете получает в единоличное пользование тени тех вещей, которыми владел на земле. Но было похоже на то. А может, он просто считал, что другие люди как себе хотят, а он, Яков Ростовцев, никогда не умрет. И действительно, ему было в то время только пятьдесят шесть лет, и минуло всего тридцать три года, как в сказке, с той поры, когда он предал декабристов. Он успел стать мерзавцем в двадцать два года, когда большинство не успевает еще сделаться даже просто людьми, а не то что по­терять честь и приличие. И он знал, что преданные им — погиб­ли, как и тысячи других (честные, чаще всего, мало живут), а он существует.