18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 142)

18

Майка смотрела на нее, и, словно отвечая на ее мысли, жен­щина произнесла:

— Откуда я знаю? Может случиться все. И потом, завтра рано он едет в Петербург. Возможно, на несколько лет... Что ему тут?

Склонила голову.

— Прощайте.

Майка смотрела, как гостья спускается с лестницы на круг по­чета, и неизвестная тревога росла в ее душе.

«Как идет... Какая красивая... Во сто раз красивее меня».

Она не знала, что делать.

— Зачем она приходила? — спросила Тэкля.

— Так. Прикажи, чтобы запрягли коней.

Когда Тэкля вернулась, Майка сидела возле балюстрады и сжи­мала пальцами голову.

— Прическу испортишь, — поддала жару Тэкля. — Езжай уже.

— Хорошо.

— А Илья?

— Скажи ему, что я не приму его сегодня. Ни завтра, ни по­слезавтра.

...Кони, запряженные в легкую бричку, мчались к тракту. На­лево — будет Загорщина. И завтра он уезжает. На годы...

Она сидела, слегка подавшись вперед. Тонкое лицо было не­много бледным.

На перекрестке она помедлила немного. Боль росла, но росло и чувство унижения. И, однако, надо ехать.

Она вдруг стеганула коней и неожиданно сильным рывком вожжей свернула направо.

— Но! Но! — голос ее срывался.

И чтобы уж ни о чем не думать, ни на что не обращать внима­ния, забыться, она погнала коней по тракту. Прочь от Загорщины! Дальше! Дальше!

***

Все было закончено и в Загорщине, и в Веже. Ждала дорога. Ждал Петербург, Кастусь, университет. В последний вечер, соб­ственно говоря, Алесю нечего было делать. Разве что распрощать­ся с окрестностями.

Пан Данила, приехавший вместе с внуком в Загорщину, весь день ходил злой, цеплялся ко всем и едва ли не ругался, а потом разозлился на Алеся за сочувствующие глаза и прогнал прочь.

За всю жизнь Алесь не видел его таким. И даже Кондратий, помнивший легендарный штурм монастыря, кроме того дня, те­рялся, подыскивая параллель сегодняшнему настроению старого Вежи.

Алесь зашел к пану Юрию и напомнил, чтобы тот Павлюка и Юрася устроил в Горецкую академию. Оба любили землю и имели светлые головы.

Глаза пана Юрия были грустны и сейчас совсем не походили на глаза молодого черта. Он невесело улыбался и поддакивал сыну.

— Да. Конечно. Не обеднеем. Зато оговорим, чтобы вернулись сюда. Два своих агронома. Один — в Вежу, второй — к нам. И соседям помогут. Я знаю... Агрикультура!

...Алесь шел по берегу Днепра. Стремился, бежал куда-то ши­рокий поток. Синие угрожающие тучи стояли, не двигаясь, за ве­ликой рекой. Каплями пролитой крюви краснели татарники.

Он миновал курганы — их было тут десятка три, различных — видимо, какой-то древний племенной могильник, — и пошел вверх по пологому откосу. И на курганах, и тут, но реже и реже, могуще­ственно и сочно топорщил свои копья боец-чертополох. И Алесь знал, что все это, окружающее, он никогда не сумеет забыть.

Представил себе, как завтра утром мать будет держаться изо всех сил, отец — невесело шутить, а дед с всегдашней ирониче­ской улыбкой скажет, передразнивая семинарский латино-рус­ский жаргон:

— Ступай, ритор, уж там за тобой sub aqua приехала.

Сто лет так дразнили самоуверенных оболтусов, которые учат­ся неизвестно зачем, не имея и наперстка мозгов.

Сдавило горло. Не хотелось оставлять всего этого.

И все-таки простор, и величественный поток, и березовая роща, в которую он зашел, удивительно успокоили его. На свете еще могло быть счастье.

Роща была белой-белой. Зеленая трава, зеленые кроны, а все остальное, насколько хватает глаз, белое, как мрамор, как сахар, как снег.

Матовые стволы берез были укрыты черной вязью. Медовый свист неизвестной птицы — для иволги было поздно — летел откуда-то из солнечной листвы.

Солнце склонялось и мягко заглядывало под листву. Словно хотело проверить, что там могло произойти за день.

Было тихо. Был мир.

Алесь сел на пень, и недалекий ствол березы заслонил от него солнце. Но вокруг, в неярком и трогательном свете, бурлили на солнце комары-толкунчики и по невидимым глазу паутинкам, протянутым между деревьями, игрались от солнца и неслышимого ве­терка, угасали, вспыхивали, тянулись то туда, то сюда радужные зеленые и малиновые, как на елочных игрушках, огоньки.

Днепр. Белая роща. Бег огоньков по паутинкам. Ничего из того что было в жизни, нельзя отдать. Потому что нельзя было желать бедности.

Жить, мучиться и любить — это все равно было счастьем.

И, наблюдая за малиновыми и зелеными, как на елочных игрушках, огоньками, которые сверкали и бегали, словно просто в воздухе, на невидимых глазу паутинках, Алесь вдруг тихо, но твердо произнес:

— Боже, пошли мне вечную любовь.

И когда он, почти неверующий, помолился кому-то неизвест­ному, ему стало легче.

...Он шел домой, а над ним, в высоте, плыли зеленые, пурпурно­-красные и синие облака, которые светились своим светом.

На дворе, возле упакованных повозок, Халимон Кирдун ругал­ся с Фельдбаухом. Кирдун с женой должны были ехать вместе с Алесем. И потому Халява был преисполнен самой невыносимой для всех гордости.

— Но ведь плед такой паныч оценить, — говорил Фельдбаух. — Плед этот есть практичный. Не пачкается он. Nüch?

— Понюхай ты знаешь что... — злился Халимон. — Этой тряп­кой покойников покрывать. — Халимон смело валил через пень-колоду, так как знал, что немец плохо понимает быструю речь. — А ему надо яркий, веселый. К нам с панычом, возможно, девки ходить будут. Взглянет какая-нибудь на это покрывало да еще, упаси бог, поседеет... Хватит уж твоей власти над хлопцем!

— Хам-Халимон, — грустно буркнул Фельдбаух.— Деревянная голова Халимон. Хвастун-Халимон.

И отвернулся.

— Нет уже ни твоя, ни моя власть, — заявил он после паузы. — Горелка нам с тобой только власть хлебать. Пей один... С накло­ном... Вайсруссише свин-нья!

Кирдун вдруг с силою хлопнул шапкой о землю.

— Да что ты ко мне привязался, перечница немецкая?! Мало мы с тобой, ты, неженатый, да я, при жене холостой, той горелки попили да в дурака поиграли? — На глазах Кирдуна выступила влага. — Мне, думаешь, легко? Буду там черт знает с кем, с ба­сурманами какими-то, может, эту горелку хлебать.

— Я тоже есть басурман.

— Ты свой басурман, — горячился Халява. — Наш. Белорус­ский. Ай, да иди ты!..

Схватил немца за плечи и потряс. А тот его. С минуту они тор­мошили друг друга. Все медленнее и медленнее. И наконец пре­кратили.

— Грустно, — буркнул Кирдун.

— Грустно.

— Клади эту тряпку. Понадобится. Идем лучше выпьем.

Алесь улыбнулся и подумал, что ему во что бы то ни стало надо сделать еще что-то. Ага, надо распрощаться с самим собою, мо­лодым. Ведь когда он вернется, возможно, нескоро, он будет уже совсем другим, непохожим, а Урга может состариться или даже подохнуть.

Он миновал дом, прошел под серебряными фонтанами итальян­ских тополей и напрямик двинулся к картинному павильону, ку­пол которого темнел над кронами деревьев.

...Молча, словно запоминая, он сидел перед картиной в потем­невшей от времени раме.

Опять, словно в детстве, она сияла своим светом. И под ветвями яблони, темная зелень которой прятала горизонт, юноша вел за уздечку белого коня. Словно сотни золотых солнц, сияли в листве плоды. И белый конь, трепетный и спокойный, будто в сказке, был Урга. А юноша в круглой шапочке — он, Алесь. Темно-серые глаза, волны каштановых волос. Шагает так, что длинные рукава относит ветер.

В павильоне было темно. Горела только одна свеча перед карти­ной. Он так задумался, что не сразу услышал, как его кто-то зовет.

Алесь увидел тьму, а в ней, как на картине Рембрандта, оран­жевое лицо и кисти рук. Располневшая и добрая Онежка стояла перед ним, жена сурового Карпа.