Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 12)
Выбицкий опустил глаза.
— Я человек маленький. Не мне знать намерения старого пана. Но ведь поймите и вы: человек он старосветский, с капризами.
— Екатерининского века, — иронически добавил Мусатов.
— Его чудачества на деньгах стоят, — продолжал Выбицкий. — Под каждым его капризом — тысяча рублей. Хватит на весь суходольский суд. Так что не нам с вами его судить.
На минуту замолчали. Звенели над озимью жаворонки.
— Отчего это вы без дороги? — спросил пан Адам.
— Сейчас нам дороги не нужны... Ничего не видели?
— Нет, — встревожился Выбицкий. — А в чем дело?
Мусатов промолчал. Лишь цепкая рука поправила штуцер.
— Черный Война опять в губернии, — ответил он после паузы. Пан Адам подался вперед.
— Ворвался откуда-то, как бешеный волк, — возмущался Мусатов. — Спешит резать, пока пастухи не свыклись. Два года не было — и вдруг как камень на голову.
— А говорили, что вы его тогда... подвалили... два года назад.
— Я коня его подвалил... На этот раз буду умнее. Его свалю, а на его коне ездить буду. И откуда он только коней таких берет? Стрижи, а не кони.
— Не ездили бы вы теперь один, пан поручик. Этот не мажет.
— И я не мажу, — пояснил Мусатов. — Ездил вот родники в оврагах посмотреть. А вдруг где-то возле воды дремлет... Черта с два.
— А напрасно. С оврага далеко видно. А на одного и не надо много. Выстрел — и все.
— Много помогло егерям, что они не были одни?
— Да что, в конце концов, случилось?
— Позавчера утром обстрелял с пригорка неполный взвод егерей. В тот же день, вечером, задержал фельдъегеря от генерал-адъютанта. Почту сжег. Вчера встретил на дороге исправника с людьми и разрядил по ним ружье. Днем едва не нарвалась на него земская полиция, но рожна догнали. Лишь хвост жеребца видели. А ночью Раубич сообщил: Война проехал через деревню.
— И все один? — спросил Выбицкий.
— Все один. С последнего мятежа один. Ну, прощай, Выбицкий.
И хлестнул короткой плетью коня. Пан Адам смотрел ему в спину.
— Поехали, паныч, — произнес он после паузы.
Кабриолет начал спускаться в ложбину. Поручик мелькнул точкой на далеком пригорке и исчез... Пан Адам сидел встопорщенный и как-то странно улыбался.
— Раубич ему сообщил, — буркнул он. — Черного Войну, видите ли, так легко сцапать... Не ты, брат, первый. Ло-ви-ли.
— А кто такой Черный Война?
Губы Выбицкого неуловимо потеплели.
— Люблю смелых, — ответил он. — Может, потому, что сам не такой. А Война смел... И страшен. Ездит себе на вороном и стреляет.
— Чего ему ездить?
— Двадцать лет ездит. Всех остальных побили, постреляли, по цитаделям сгноили. А этот ездит... Последняя тень. Ни поймать его, ни купить... Как дух... Чтобы не спали...
Алесь понял, что Выбицкий больше ничего не скажет, и не расспрашивал дальше.
Опять мелькнула с левой стороны серебряная лента Днепра, немного более узкого в этом месте. Справа пошли леса. Молодые возле дороги, они взбегали на возвышенность, становились все более и более старосветскими, пока не переходили — на вершине гряды — в перестойную извечную пущу.
Дорога пошла с гривы вниз, ближе к Днепру, и тут глазам открылась уютная и довольно большая ложбина. Пригорки окружали ее и прижимали к реке. Ложбину, видимо, образовала небольшая речка, которая сливалась с Днепром здесь, почти под ногами коней.
— Папороть, — показал Выбицкий. — Же́ка темна.
Кабриолет спускался к речушке по пологому откосу. Лозняк по берегам разорвался, показав деревянный мосток. За ним встали перед глазами деревенские хаты, значительно более досмотренные, нежели в Озернище: почти все с садками, почти все крытые новой соломой, а там и сям даже и гонтом.
— Загорщина, — продолжал показывать пан Адам. — Ваш майорат, паныч.
А над Загорщиной, выше по откосу, распростирался плодовый огромный сад, обрываясь вверху, как по линейке, темной и роскошной стеной иррегулярного парка.
В парке белело что-то перечеркнутое по фасаду серебристыми метлами итальянских тополей.
Чем ближе подъезжал кабриолет, тем яснее вырисовывалось двухэтажное здание с длинным мезонином и двумя балконами, над которыми теперь были натянуты ослепительно белые, белее, нежели стены, маркизы. Вокруг дома шла галерея на легких каменных арочках.
— Ложно понятый провансальский замковый стиль, — пояснил, отчего-то по-русски, пан Адам, пояснил с такой заученной интонацией, что сразу можно было понять: говорит не свои слова.
Издалека можно было еще заприметить в парке, левее и глубже дома, какой-то круглый павильон, а еще левее и значительно дальше — стройную и очень высокую, узкую церквушку на пригорке, такую белую и прозрачную, будто вся она была построена из солнечного света.
Алесь, по-видимому, успел бы лучше рассмотреть все это, но тут издалека раздался топот копыт. Потом из узкого жерла темной аллеи вырвался, как ядро из орудия, всадник на белом коне и во весь опор помчался к ним.
Осадил коня возле самого кабриолета так резко, что конь как будто врос всеми копытами в землю. Алесь увидел косой, нервный зрачок коня, его раздутые ноздри. Удивленный, почти испуганный этим неожиданным появлением, не понимая еще, что к чему, он боялся поднять глаза и потому видел лишь белую кожу седла и белый костюм для верховой езды. Потом несмело, исподлобья, бросил взор выше и завидел очень загорелое, почти шоколадное лицо; улыбку, открывающую ровные белые как снег зубы; белокурые волнистые усы и гриву волос и, главное, смешливые васильковые глаза с каким-то нездешним, длинным, миндалевидным разрезом тонких век.
В следующий миг сильные руки бесцеремонно схватили его, подбросили вверх и опять поймали, и легковесный, звучный голос весело прокричал что-то непонятное и одновременно словно немного и понятное, но подзабытое.
— Моn petit prince Zagorski!1
Оторопевший, он попробовал выкрутиться, но руки держали его сильно, а рот человека, который пах каким-то очень приятным табаком, целовал его лицо.
— Мы протестуем!.. Tout va bien! Tout va bien, mon petit fils!2
Синие глаза смеялись, заглядывая в зрачки маленького сына, который скорчился на руках, уклоняясь от чужих губ.
И тогда Белый стегнул плетью коня и помчался в аллею, в изменчивую тень, в пляски солнечных зайчиков, оставив далеко за собою кабриолет.
Аллея разорвалась на два полукруга из деревьев, и впереди, за клумбой, за кругом почета, предстал дом, широкое крыльцо, окаймленное легкими арочками, и белокаменная терраса, на которой — невысоко от земли — стояла женщина в широком утреннем наряде.
Белый — прямо через клумбу — подскакал к террасе, опять поднял Алеся и легко пересадил его через поручни, на руки женщине. Потом встал на седло и перекинул над балясинами свое гибкое тело.
— Ah, Georges! — воскликнула с укоризной женщина.
И сразу приникла к мальчику, внимательно заглядывая в его глаза серьезными темно-серыми, как у Алеся, глазами.
Говорила и говорила что-то гортанно-страстными и тихими словами и лишь потом спохватилась:
— Он не понимает, Жорж.
— Ai-je bien attache le grelot?3 Кони — мечта мальчишек. Вот я и прокатил.
— С самого начала и так по-чужому, Жорж.
— Черт, я и не подумал, — смутился смешливый.
И обхватил женщину и мальчика, прижал их к себе.
— Ну, поцелуй меня, поцелуй ее... Ну!
Женщина и Белый, оба они говорили по-хлопски с сильным акцентом, но все-таки говорили, и это делало их как-то более близкими.
— Поцелуй меня, — попросил Белый.
Но мальчику было неловко, и он, склонившись, поцеловал, — совсем как Марыля попу,— руку женщины, нежно-тонкую. особенно белую среди черных кружев широкого рукава.
— Facon de voir d’un chevalier, — засмеялся мужчина. — Я ведь говорил, что он мой сын, мой. К руке женщины — прежде всего Che-va-lier!4
— Georges! — опять с укоризной обратилась женщина.