Владимир Короткевич – Христос приземлился в Городне (Евангелие от Иуды) (страница 21)
...И когда все они исчезли, войт снял с края корыта одинокую фигурку, опустил её на воду и начал следить.
Как раз в этот момент доминиканец проскользнул в дверь.
— Идёмте, ваша милость. Идёмте, сын мой.
— Куд-да? — не отрываясь от зрелища, спросил магнат.
— Рада собралась. Самозванца этого, Христа с апостолами, судить.
— A-а... Это я всегда.
Флориан заметил состояние своего собеседник
— Можете и остаться. Нам только ключи от «преисподней».
— Н-не-ет, — закрутил головою Жаба. — Это, может, у других войтов так. А я такой войт, что ключи эти у меня в-всегда на поясе. Без войта не откроете. Хотите открыть — идите за войтом. Раз «преисподняя» открыта — стало быть, войт там... Где палач?
— Поскакали за ним.
— Эг-ге. Хорошо... хорошо.
Флориан Босяцкий смотрел на корыто:
— Зачем же это вам пачкаться по мелочам? Власти и силы над этими местами у вас хватает.
И внезапно понял. Сказал с отеческой улыбкой:
— A-а, понимаю, попытка перед большими делами...
— Да.
Войт пошёл за мнихом. На мгновение задержался в двери и бросил жадный взгляд на корыто.
Там, на поверхности воды, никого уж не было.
Гладь.
Глава VIII
ПАЛАЧ
От первых людей моя служба — везде,
Стара ведь она, как рай.
Бог карал изгнанием первых людей,
Каин Авеля смертью карал.
Если Царь свой трон ворует скорей —
Палач и над ним магнат.
Таким образом, главный — палач меж людей.
И, стало быть, он — примат.
Средневековая латинская эпиграмма
За последней из городенских слобод, в глубоко влажном овраге, поодаль от всякого жилья, приткнулась возле родника халупа под дерновой крышей.
Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченную из горбылей дверь и остановился: так внезапно, после со ночного света, темнота украла глаза.
Некоторое время он стоял, вроде слепой, потом увидел окошко, сноп света, в котором курился дым, и высоко над своей головой — две пары зелёных глаз.
Глаза на минуту исчезли, потом что-то мягко ударилось о пол, и глаза загорелись уже около земли. Приблизились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он задрожал от мерзости.
— Агысь, — бросил он безличный возглас, так как не знал, какое существо он гонит.
Свинье он крикнул бы «аюц», овце — «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся.
— Брысь! — прозвучало из тёмного угла.
Кот отошёл и заурчал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему он не видел его. Кот был чёрный, как китайские чернила и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, гладкий котяра.
Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшую комнату. Пол был гладко отстроган и наполовину, где ближе к кровати, покрыт шкурами. Кровать также была под шкурами, а над кроватью висели два меча, оба двуручных и длиной почти с человека.
Ровный предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступлений, в которых суд не находил элементов ереси. Работать ему по этой причине приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для людей более простых и еретиков. Этому приходилось бы работать и работать, если бы не такое обстоятельство, что простонародье охотнее вешали, а еретиков жгли.
Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие.
На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово в дорогу: «I nunc...», хотя палач латыни не знал.
Стояли ещё в комнате, в самом тёмном углу, резной шкаф, на котором блестели глаза второго неизвестного существа, стол и разнокалиберные стулья. И от этого становилось не по себе, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискованной обстановки осуждённого (остальное забирали судьи и следователи, отдавая кое-что доносчику).
Халупа, видимо, была врыта в склон оврага, так как весьма маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем тёмное помещение, похожее на сарай. Помещение было отделено от первой комнаты завесой из облезлых шкур.
— Почему не пришёл Пархвер? — спросил тот же ясный голос. — За мной всегда приходит Пархвер.
— Сегодня ему не до того, — сказал в темноту гонец.
— Как это не до того? Он что, не мог мне высказать почтение? Он что, не знает, кто я?
— А что он должен знать?
— А то, что из высоких людей только счастливый избегает моих рук. Как и лап дьявола. И поэтому со мной надо дружить. Как надобно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду.
— Важное дело, господин.
— Ну, хорошо.
Глаза наконец приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадежно терялся в ней, и таинственного существа нельзя было рассмотреть. Но остальное было видно.
Палач сидел возле кровати на полу и складывал из прутьев что-то удивительное, с крыльями.
— Сейчас, — отозвался он. — Смастерю вот только и поскачем.
Был он широким в плечах, руках и бёдрах, но каким-то вялым и будто бы даже изнеженным. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок какой-то удивительной меланхолии, а в беспрекословных складках рта — иронию и разочарование.
— Это что?
— Это, братец, изобретение.
— А это зачем? Клетка?
— Угу, — отозвалось со шкафа неизвестное cyщество. Словно в бочку.
— Замолчите, пан, — бросил туда палач. — Да, это клетка.
Помолчал. Потом произнёс с приятной конфиденциальностью:
— Понимаешь, ширится матерь наша церковь. И римская ширится, и восточная. Римская особенно. И неизвестно, которая возьмёт верх. А скорее всего — рано или поздно помирятся. И придёт время — будет она, правая вера, надо всеми другими языческими верами, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть немного иначе думает, сметёт. И будет тогда рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека его матерь наша нежностью, да неотступным покровительством, да отеческими заботами уловит в мережу Божьего царства и любви. А вот с животными и гадами труднее. Они себе прыгают, гуляя весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела, что распинали когда-то христиан и, стало быть, теперь христиане до конца света должны распинать других и главенствовать над ними. Попробуй улови их душу. И никто над этим не думает. Ни философы эти, ни академики, ни поэты, никто... Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только на людей [4]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого — надо это всё взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надобно думать о будущем, и готовиться. Вот я, скромный человек, и мастерю.
Палач прикрепил к поделке второе крыло.
— Это клетка для соловья, — он рассматривал её с нежностью и законным почётом создателя. — С крыльями. Летучая. Летай себе в ней, да и славь Господа Бога и нашу церковь.
И неожиданно легко вскинулся на ноги.