Книг на прилавках магазинов, в хранилищах библиотек, как обкатанных камешков на морском берегу. Если даже ваша книга янтарь, ктото должен указать на неё – вот она, искомая драгоценность!
«Кто-то» - это мы, Алексей Иванович. Всеохватная, в тоже время поимённая прослойка литературоведов и критиков, вершащая судьбу всех книг. При существующей корпоративности, при наших связях с газетами, журналами, всем прочим, мы можем янтарь замыть в песок и, наоборот, невзрачный камешек выдать за янтарь. И зависеть это будет отнюдь не от талантливости вашего труда!
Добродушно-обласкивающие глазки Самсончика остро сверкнули, Алексей Иванович даже на мгновение сжался от неожиданно сверкнувшего, как выстрел, взгляда. Тут же улыбка смягчила лицо Самсончика, как бы извиняясь, он развёл короткие руки, показав детскую пухлость своих ладоней, сказал с утешающей снисходительностью:
− Справедливость, во что свято вы верите, не более как товар. Пассивный ум потребителя склонен к авторитетам. Авторитеты создаём мы. Не хочу предугадывать, на какой ступени жизненного восхождения развеются ваши надежды на справедливость. Но что справедливость, в вашем понимании, не состоится, даю вам три пальца на отсечение. Рука, к сожалению, мне ещё нужна. Справедливость – одно из жалких человеческих установлений, не предусмотренных природой. И тут уж ничего не поделаешь – перед Природой, как перед Богом, человек бессилен!..
Самсончик выговорился, как-то вдруг потерял интерес к разговору, вопросительно посмотрел на Юрочку, постучал рукой по листу газеты, где чернела траурная рамка, сказал, озабоченно:
− Обговорить бы это дело тет-а-тет. Ты готов?
Юрочка согласно кивнул. Оба они вышли с видом заговорщиков.
Алексей Иванович сидел, ужавшись в угол дивана, чувствовал он себя униженным, ненужным в странной Юрочкиной квартире. Поднялся, прошёл в прихожую одеваться. Одеваясь, услышал из-за неплотно прикрытой в другую комнату двери почему-то насторожившую его фразу. Мягкий голос Самсончика, внушая, проговорил:
− Дорогой Юрий Михайлович, надо и в классике выискивать то, что снижает высоту человеческого духа. Я уже готовлю соответствующую статью по «Бесам». Мы должны быть режиссёрами не только на сценических площадках, - мы должны быть режиссёрами жизни. И актёры, как бы догадливы они не были, должны исполнять наш замысел…
Алексей Иванович спускался по лестнице, опираясь на перила и на крепкую свою палку, переносил отяжеленное протезами тело сразу через две ступеньки, думал в какой-то даже растерянности, стараясь осознать услышанное: «Если режиссёрами жизни станут такие, как Самсончик, то что будет с жизнью? И что будет с человеком?!.»
Смутное беспокойство рождалось в его душе.
Из личных записей А.И. Полянина…
«А.Н.Толстой в последнее десятилетие своей жизни начинал свои записи в дневнике так:
«е.б.ж., - что означало «ежели буду жив».
Я свои записи начинать буду со слов: «Я мыслю, - значит, я живу!..»
Итак, я мыслю…
Что же всё-таки определяет поступки человека? Сознание необходимости или сама необходимость? Разум, могущий сознавать всё наперёд, или сиюминутные порывы чувств?
Вопрос, вроде бы умами обмусоленный. Вместе с тем, ответить на него – это понять, как вытянуть Кентавра из конской его шкуры.
Утро. Я открываю глаза. В мой заторможенный, внутренний мир, тут же, через чувства мои, врывается деятельный мир внешний. Я слышу шум улицы, подвывающие моторы троллейбусов, вижу луч солнца, оживший цветок на подоконнике, светлую узкую полосу на белой стене. Смотрю на Зойченьку, поднявшую голову с подушки, вопрошающе, ещё сонными глазами на меня глядящую.
Первые мгновения дня, воспринимаемые чувствами. И в эти же мгновения начинает свою осмысляющую работу разум. Напористый, не стихающий шум троллейбусов в улице подсказывает, что люди уже торопятся к местам своей службы; луч солнца около угла стены даёт сознать, что на часах уже семь тридцать и что день ясный, можно из дома выйти налегке, пешком дойти до Красного дома, где в десять ноль-ноль надлежит мне быть на совещании в идеологическом отделе; вопрошающий взгляд сонных Зойкиных глаз тоже ждёт моего решения: будем ли ласкаться, есть ли время? Или уже вставать, бежать в кухню готовить завтрак?..
Чувства только-только ввели меня во внешний мир, а разум уже начинает сопоставлять желания, неотложные заботы, время, и возникшая было неопределённость тут же разрешается благостным повелением разума – надо вставать!..
Тут же исполнение неотложных повседневностей, получасовая зарядка, обтирание холодной водой. Пристёгиваю протезы, одеваюсь, завтракаю, и всё делаю с наперёд бегущим обдумыванием предстоящих забот. В уме уже выстроилась череда дел и последовательность их осуществления, даже отношение к тому или иному человеку, связанному с каким-то из дел и, наконец, всемогущее разумное «надо!», устремляет меня в заботы очередного дня.
Возьмём другой пример: от всех обязанностей я свободен. Я на охоте, в совершенном одиночестве, моё поведение зависит только от моих желаний. Что определяет в этом случае моё поведение?
Я ночую в лодке, накрытой сверху брезентом, мне тепло, уютно. Никто из людей меня не ждёт. В сравнительном удобстве, покое могу блаженствовать хоть ночь, хоть день.
Но я поднимаюсь, вылезаю из-под брезента в зябкость истаивающей ночи, беру ружьё, перелезаю в маленькую резиновую лодочку, заставляю работать ещё не отдохнувшие со вчерашнего дня натруженные мускулы, упрямо продираюсь сквозь болотные заросли к тому краю, где жируют в ночи утки, спешу, чтобы в первые минуты рассвета перехватить их на пролёте.
Что ведёт меня в этом охотничьем самоистязании? Уж никак не разум побуждает к тому. Во мне ожидание сугубо чувственных радостей: видение тихо рождающегося дня среди обступивших озеро осенних лесов, волнующее ожидание дружного шлёпа крыл поднимающейся стаи, гулкое эхо удачных выстрелов – всё это - накоротке вспыхивающие, возбуждающие ощущения. Позже, в обратной дороге, в отдалённости от мест охоты, разум нет-нет, да потревожит совесть, и я соглашусь с его доводами: убивать живое, пусть даже дичь, не вяжется с человечностью. Соглашусь, но не откажусь, знаю, что через какое-то время снова приплыву сюда, снова буду продираться по болотам, поднимать из травянистых заводей уток и стрелять, и будут снова падать утки, кружиться в воздухе пух и перо, снова мне будет радостно в дикой шкуре Кентавра.
И вот ведь какая штука: поступаю я по чувству, а разум мой не только не строжит – он оправдывает меня в моих чувственных радостях. Как? А вот так. Как хитроумный адвокат, начинает убеждать мою потревоженную совесть: ведь убиваю я не просто ради охотничьего азарта, в моей охоте есть житейский смысл – Зойченька приготовит уток, добытой дичью мы поддержим энергию своей жизни. В противном случае необходимо купить говядины, т.е. того же недавно ещё живого, чьими-то заботами взращённого и безжалостно зарезанного бычка. Убийственная логика ума!..
Так что же, всё-таки, определяет поступки – разумное или чувственное начало?
Парадоксальность ответа в том, что когда я среди людей, когда необходимости общественной жизни я принимаю как личные свои необходимости, над поступками моими почти однозначно властвует разум, сознание долга. Когда я в одиночестве, когда отстранён от забот о других, властвовать начинает бездумная вольница страстей.
Что это? Раздвоение личности?
Или в одиночестве слабеет старание быть человеком?».
НОЧЬ КЕНТАВРА
1
«Наконец-то! Вот она, милая сердцу вольница! – думал Алексей Иванович под высокий ликующий звук мотора, направляя несущуюся по водной глади лодку знакомыми протоками в самый дальний, прежде облюбованный им угол волжских разливов, где среди узких дубовых грив, островов и заросших плёсов, время от времени он охотился.
На охоту почти всегда он ездил один, и знал, как это тревожило его Зойку-Зоиньку. Не сразу, но поняла она, что остановить Алексея Ивановича в неостановимой его страсти даже ей не под силу, и каждый раз, провожая его в вольное одиночество, она просительно повторяла: «Только осторожней. Будь осторожней на воде и – вообще…»
В это «и вообще» она вкладывала какой-то особый смысл. В ответ, будто поддразнивая её, он улыбался: воды он не боялся ни раньше, ни теперь, ружьё его руки знают с отроческих лет, что касается «и вообще», то что может быть выше, сильнее облагораживающей страсти охотника и умиротворяющей радости одиночества?!
«Всё будет хорошо, Зоинька. Всё будет хорошо! – мысленно повторял Алексей Иванович, вспоминая тревожное Зойкино напутствие, и ветер, несущийся встреч движению, трепал воротник его куртки и словно тугими ладошками обмывал возбуждённое ожиданием лицо.
Он рано добрался до места. Приглядел для ночлега сухой островок, где стоял недомётанный стог и топорщились ещё неприбранные копнушки сена. Недомётанный стог настораживал возможным появлением людей. И всё же, поколебавшись, Алексей Иванович оставил лодку с мотором у острова в надежде, что косари, видимо, из какой-то дальней деревни, вряд ли приплывут на покос к ночи.
Он пересел на резиновую лодочку и, в ожидании зари, подгрёб к камышам, полосой пересекавшим мелководный, кормовой для уток плёс.