Владимир Клипель – Дебри (страница 6)
— Что толку держать народ там, где нечем заняться?
— В том-то и дело, что надо не только держать народ, но и думать, какое занятие предоставить. Осваивать, улучшать землю надо, а не опустошать.
— Кому положено, думают.
— Думают, да поздновато. Эта проблема для края уже такова, что с маху ее не решить.
Шмаков пожал плечами.
Огнистая заря густо подрумянила склон сопки, кудрявившийся на ней дубняк. Дальние горы, за которыми лежала долина Алчана — крупного притока Бикина, — напитались густой синевой и словно бы придвинулись ближе. Загорелись на миг стекла в домах, окрасились а горячие тона не успевшие выделиться под дождями и ветрами стены из розового смолистого листвяка, и холодные сумеречные тени стали заполнять низину. Солнце утопало за стеной леса и, словно рыбак сетью, сгоняло за собой сияющие краски дня.
Утром Павел Тимофеевич встал с больной головой, чуть живой, с отечным лицом. Федор Михайлович, видя, как он вздыхает, хватается за сердце и мучится, вздохнул, сходил за поллитровкой водки, принес заодно хлеба и селедку.
— Загулял я вчерась, — с виноватым лицом объяснял Павел Тимофеевич. — Ох-ха! Трешшит головушка, ой трешшит. Может, что неладно вчерась было, так уж простите, ребяты, не обижайтесь…
— Ладно, чего там, сам гулеванил, знаю, как это быват. Пей! — придвинул к нему стакан с водкой Федор Михайлович.
— Ни-ни! И ни в рот. На глаза не надо! — отнекивался Павел Тимофеевич. Вероятно, ему и в самом деле противно было смотреть на водку после вчерашнего. Жаль только, что муки похмелья так быстро забываются! — Видеть не могу, вот ей-богу!
— Пей! Опохмелишься, легче станет.
Руки у Павла Тимофеевича дрожали, когда он подносил стакан к губам. Выпив, крупно, с отвращением содрогнулся. Скривившись, он долго тыкал вилкой в кусок селедки, пытаясь загарпунить его на острие, но так и не сумел. Он просяще взглянул на Федора Михайловича.
— Не будешь против, если я и старухе маленько поднесу. Самую малость — с наперсток. Тоже мучится.
Он ушел со стаканом в другую половину избы и вскоре вернулся оттуда просветленный.
Завтракали молча. Вареная картошка, селедка, стрелки зеленого лука, чай — вот и все, что смогли приготовить сами.
— Как у тебя, на сухари хоть осталось? — спросил Федор Михайлович, когда завтрак подходил к концу.
— То-то и оно, что ни копья. Не знаю, что и делать, — признался Павел Тимофеевич. — Заначку специально на этот счет держал, да все спустил.
— Ясно. Что будем делать? — обвел своих компаньонов хмурым взглядом Федор Михайлович. — Как-то надо выбираться, а как? Если другую лодку нанимать, дороже обойдется и потеряем время. Может, по трешке скинемся, поможем?
Все начали выкладывать на стол деньги.
— Вот, на сухари, консервы, крупу. Масла возьми. Сам знаешь, на полмесяца идем, а то и поболе, на одних сухарях не продержишься, — сурово наставлял хозяину Федор Михайлович.
— Это я мигом, — засуетился Павел Тимофеевич. — Момент. Одна нога здесь, другая — там. Лодка у меня на ходу, только канистры поднести. Вы пока начинайте, собирайтесь.
Схватив большой крапивный куль, он побежал в пекарню, а остальные стали через огород носить к лодке поклажу, канистры.
Подошел младший сын Павла Тимофеевича — Василий. Малорослый, худощавый, с болезненным лицом, он походил на мать.
— Ну, как, Вася, едешь? — спросил Федор Михайлович.
— Нет, не берет отец.
— А говорил с ним?
— Только что. И не глядит.
— Пошто было руку подымать? Ведь отец.
— Да кто поднимал? Этой зануде показалось, что мало ей ягод дали, — хмуро отозвался Вася о своей сестре. — «Фашист, говорит, пожалел». Я же ей собирал, я же еще и плохой, фашист. Вот за «фашиста» я ее по губам и щелканул, совсем легонечко, чтоб знала, как обзываться. А он не разобрал и давай кулаками размахивать.
— Отец. Надо было стерпеть.
— Ну и что ж, что отец? Значит, все дозволено? Да если б мы его били — другое бы дело, а то просто связали, и все! — Вася потоптался еще возле лодки и, хмурясь, проговорил: — Все эта зануда виновата. Не она, ничего бы и не было! — и махнул рукой: — Поезжайте, ничего. Мы с братухой и без него дорогу найдем куда надо.
Вскоре показался Павел Тимофеевич с кулем за спиной, вспотевший, красный, взъерошенный, словно петух после драки. Отдуваясь, он сбросил куль в лодку и присел на бочку.
— Уф, забегался! Пока туда-сюда… Только переодеться еще, и можно ехать.
— Сына-то пошто не берешь? — спросил Федор Михайлович. — Ну, поскандалили, так с кем по пьянке не быват?
Павел Тимофеевич снова побагровел, глаза стали злые.
— Подыхать буду — на порог не пущу! Я их растил, кормил, последние жилы на них выматывал, а они меня, туды-растуды, за грудки, значит? Конечно, разве я сейчас с ними совладаю? Старший вон какой бугай вымахал, а я весь покалеченный. Не надо и близко!
Федор Михайлович сокрушенно покачал головой: дело твое, тебе лучше знать.
Бикином идет лодка. Володька после гулянки пошел «добавлять», прошлялся где-то всю ночь и теперь лежит в носу лодки, раскинувшись, и спит тяжелым беспробудным сном. Жалко смотреть на его красивое, мускулистое и такое опустошенное тело.
Миша и Шмаков о чем-то разговаривают лениво, о чем — не разобрать из-за шума мотора. Федор Михайлович дремлет, откинувшись на мешки с поклажей. Иван бездумно смотрит на голубую, убегающую назад воду.
К правому берегу Бикина подступают сопки. Некоторые обрываются у воды отвесными кручами. На голых, почти вертикально поставленных плитах камня ничего не растет. Зато по ним, как по книге, можно проследить изломы, сжатия, происходившие в далекие времена горообразований, — всю историю гор. Это — отроги водораздельного хребта между Хорским и Бикинским бассейнами.
На кручах шапками курчавятся дубняк, черная береза, цепкий жасмин, розовеют заросли цветущей леспедецы. Среди папоротников и трав проглядывают рубиново-красные звездочки поздних лилий, а в расселинах и трещинах скал тут и там ютятся розовые глазки гвоздик.
Тучная летняя зелень однообразна по своему звучанию, и только на первый взгляд, только неопытному новичку кажутся деревья все на одно лицо. А приглядишься — и начинаешь различать, что на более отлогих склонах господствует лиственница, а по распадкам — буйные заросли ясеня, бархата, липы, маньчжурского ореха. Среди их шарообразных вершин поднимаются, как скалы-останцы, многовершинные, будто садовником подрезанные, темно-бархатистые кедры. Маяками высятся они над остальным лесом, придавая ему неповторимый вид.
На многочисленных островах, образованных протоками Бикина и затопляемых в паводки, в первой шеренге, лицом к воде, валом стоят ивовые заросли — тальники. Узкие их листочки, подбитые снизу шелковистым белым ворсом, при небольшом ветерке и ярком свете создают феерическую игру голубого, зеленого, серебристого, сразу выделяя тальники из остальной растительности. Как живая преграда стоят они у воды, ограждая берега от слишком быстрого размыва и разрушения. Без тальников немыслима ни одна река в крае.
Иван мог подолгу, не уставая, смотреть на них. При любой погоде они ему нравились: когда шквальный ветер треплет и расстилает по земле высокие вейники, они словно белеют от гнева и превращаются в кипящий вал пены, похожий на морскую приливную волну; вечерней порой, когда небо золотится от последних отблесков зари и в тиши раздается чеканно-серебристое «чаканье» козодоя, они полны таинственной значимости. Застывшие в неподвижности, они повторяются в зеркальной воде, и, глядя на них, хочется верить, что на свете были и Аленушка, и ее братец Иванушка с их печальной судьбой, и начинаешь поневоле прислушиваться к настороженной, чуткой тишине.
За шеренгой тальников поднимались ввысь чозении, похожие на украинские пирамидальные тополя. И повсюду вейники — трава почти в рост человека. Она глушила все другие травы и даже кустарники. Только на более возвышенных и хорошо прогреваемых гривках среди вейника проглядывают чемерицы, широколистный побуревший лабазник и двухметровый дудник — медвежья дудка с лилово-красным суставчатым стволом. Порой к толпе чозений вдруг примешивались яблони, черемуха, ясени; дикий виноград шатром накрывал кусты и даже взбирался на большие деревья, в сплошные непроходимые заросли сплетались другие лианы. Здесь же по островам можно было найти калину, смородину, шиповник.
На левом берегу попадались станы косарей, сметанные стога, одиноко стоящие могучие, развесистые ильмы. Эти картины живо напомнили Ивану детство, когда он с отцом вот так же ставил палатку и неделями жил на речном берегу, дичая от воли, ветра, солнца, от глухомани, которая лежала вокруг, от пьянящего запаха скошенных трав, от голубого неба и белых облаков. Иван невольно поймал себя на том, что ему приятно вспоминать прошлое, когда жизнь казалась простой и ясной, как эта широкая, расстилающаяся среди галечных отмелей река. Ведь именно с детских лет зародилась у него любовь к родному краю, не потерявшая остроты до сих пор. Это сильное чувство помогло ему пройти через все испытания в годы войны, помогает и сейчас, наполняя его жизнь большим содержанием.
Осиновые рощи языками тянулись среди заливных лугов и зарослей таволги к Бикину, как бы связывая реку с морем кедрово-широколиственных лесов, которые терялись вдалеке, на голубых отрогах Сихотэ-Алиньского хребта.