Владимир Ханжин – Крутоярск второй (страница 88)
Какой грустный парадокс: у одного человека — два абсолютно несхожих лица. Для постороннего глаза — дама, преуспевшая во всех отношениях, сама гордость и само достоинство: одежда, прическа, умение держать себя — все совершенно, почти величественно; в письме — крошечный мирок и дикая безграмотность; в сущности, она осталась все той же официанткой фабрики-кухни, куда бегал когда-то рабфаковец Сашка Соболь.
Александр Игнатьевич снова опустился на скамью рядом с Игорем, достал свой «Казбек» и долго смотрел на нераскрытую пачку. Показалось на миг, что синий всадник на этикетке вырос, дрогнул и в самом деле поскакал по синим горам. Александр Игнатьевич покосился на сына, продолжавшего покорно и отчужденно молчать. Вспыхнула и поразила неожиданная мысль: а ведь Овинский немногим старше Игоря, почти ровесники, но разве сравнишь!
Он сунул папиросы в карман.
— Мда, жизнь… Что поделаешь! Ты приезжай на день-два. А еще лучше на недельку. Как получится. Мать соскучилась. Да и нам с тобой надо бы как-то… Когда ты после института поехал в Среднюю Азию, я был очень рад за тебя. А теперь… Теперь, извини, но мне кажется, ты просто хотел демонстративно попачкать руки в мазуте, в цеховской грязи… Нечто вроде сеансов общения с производственной глубинкой. Примет человек несколько сеансов и козыряет: прошел школу, теперь подавайте пост. Извини, что я так. Извини!.. Конечно, я утрирую, но по сути… Что проку, что в трудовой книжке записано: был бригадиром, был мастером. Пустые чемоданы, самого-то багажа пока нет. И вообще разве в должности суть? Главное не она… — Александр Игнатьевич с раздражением подумал, что, наверно, это или подобное этому он уже говорил Игорю, и, скорее всего, не раз. И все-таки продолжал: — И вот еще что. Не обижайся, родной, но это имеет к тебе прямое отношение. Что значит много знать? В конечном счете это значит много взять от людей. А мудрость, поверь, живет не только в высоких кабинетах. Кто бы ни был перед тобой, пусть самое маленькое должностное лицо, пусть вахтер — у него своя мудрость. Я говорю общеизвестные вещи. Наверно, так… Да не наверно, а… — Он перебил себя. — Да, да, банальности. Вот именно банальности. Но, но!.. Истина всегда звучит банально, если просто слушаешь, но не принимаешь, не вбираешь. Разберись во всем этом. — Прозвучало почти категорично. Недовольный собой, Александр Игнатьевич сделал паузу. — …Знаешь, здесь есть очень интересные личности. Присмотрись к Овинскому. Да и к другим. Уверяю, пойдет на пользу. Люди тут как на подбор. Приглядись. Подумай обо всем. И напиши. Хотя нет, лучше приезжай. Честное слово, вырву время, возьму денька два за счет отпуска, махнем куда-нибудь вдвоем — в лес, на озеро. Приезжай! Вот нынче же, как только мы с матерью устроимся, и приезжай. Вроде на новоселье.
Сын ниже наклонил голову:
— Хорошо.
Александр Игнатьевич глянул на часы:
— О-о, как мы с тобой!
Он поднялся.
— Пройдем-ка в цех подъемки. По дороге главного инженера прихватим. Да он, наверное, уже и ждет меня там.
Возле двери он обнял Игоря за плечи:
— Держись, родной! Будь молодцом. Жизнь — это, брат, крутизна. И не минуешь, не обойдешь стороной. А уж нам-то с тобой, железнодорожникам, хорошо известно, что значит брать крутой подъем. Но надо брать. Как иначе? Иначе нельзя.
Они вышли на лестницу.
— Понимаешь, — Александр Игнатьевич усилил голос, перекрывая шум механического цеха, — мне думается, у вас в подъемке серьезные просчеты. Ведь в перспективе средний ремонт тепловозов, а практически и капитальный. Неважно, что вы со временем получите цех большого ремонта. Все равно увязка уже сейчас…
Они спустились по лестнице. Продолжая говорить, Александр Игнатьевич рассеянно отвечал на приветствия, легко, привычно обходил автокары и лежащие на полу громоздкие детали.
…Вечером на городском вокзале Игорь вместе с отделенческим начальством проводил отца. Александр Игнатьевич уехал в небольшом салон-вагоне, прицепленном к дальнему пассажирскому поезду. Прощаясь с сыном, он торопливо и несколько неловко потряс его за плечи.
В ожидании пригородного поезда Игорь присел в конце полупустого чистенького перрона. Возле входа в вокзал заметил статную фигуру Риты Добрыниной. Девушка держала в руках объемистые свертки.
Подумал: к свадьбе готовится, счастлива. Гешка тоже счастлив.
Ты что, завидуешь? Счастье в Лошкарях?!
А вот Овинский сюда из города. Ну что из города — неважно. Из горкома! Положим, его особые обстоятельства погнали.
С чего ты о нем? Из-за отцовского — «Присмотрись к Овинскому»? Дает Александр Игнатьевич. Сыскал эталон. Но если по-серьезному, по-земному, то ситуация, Александр Игнатьевич, в Лошкарях такая: Овинский вошел в фавор, в депо не засидится, скорее всего опять в горком, и уж, будь уверен, не на прежнюю должность. (Тягачок. Есть резон ухватиться.) Черт, а ведь мы почти однокашники! В один год окончили. Неважно, что мы с Гешкой Московский транспортный, а он Ростовский, все равно нержавеющее студенческое братство, корпоративные чувства, и все такое. Так что пока Овинского не забрали… Одинок, как, впрочем, и ты, товарищ замнач депо, тем более пойдет на сближение. Как это: никакая блоха не плоха. Вот такой расклад, Александр Игнатьевич. «Они сошлись. Волна и камень, стихи и проза, лед и пламень…» Интересно, кто волна, кто камень, кто стихи, а кто проза? А-а, фиг с ним! Что до тычков и плевков тогда, зимой, — придется забыть.
Надо — забудешь.
…Игорь знал: отец не поможет ему выбраться отсюда. Правильный товарищ. Ортодоксальный товарищ. И при всем том, как шпала антисептиком, пропитан наивностью. Неистребимо. Поколение глухих… Да, знал, предвидел, а все-таки ждал желанных слов. Знал, что их не будет, а ждал.
Он посмотрел туда, где скрылся поезд отца. Повторил: «Поколение глухих». Добавил: «И слепых. Кому всю жизнь молились?! И нас повязали. А теперь словно красного петуха в душу. Разом все выгорело. Не в кого верить и не во что».
Ах как нравился ему этот напористый ход его мыслей, хотя были они всего лишь фасадом! На самом деле он ни в кого и ни во что не верил, хрущевский съезд, низвергнувший бога, только поощрил еще до того поселившееся в нем, Игоре Соболе, безверие. А сейчас там, за фасадом, проскользнуло: опустошенной душе все прощается.
Такая вот возникла инверсия: Двадцатый съезд задним числом обернулся для Игоря чем-то вроде индульгенции.
В ту сторону, куда ушел поезд отца, уже спешил товарняк. Подпрыгивал на стрелках, покачивался тяжелый хвостовой пульман. Но Игорю продолжал видеться салон-вагон, коричневатая, под дуб, торцовая дверь, обрезавшая состав, два буфета — два уменьшающихся круглых зеркальца. «Обойдемся без душеспасительных бесед», — послал он вслед вагону.
Он испытывал какое-то глубинное, странно холодящее отвердение, ожесточающую, почти мстительную решимость. Пожалуй, она не относилась к отцу. Эту отверделость, эту решимость он ощутил как нечто материальное. Как мускул. Или даже как готовый скользнуть в руку веский предмет. Орудие. И если жизнь — труднопроходимый лес, заросль, есть чем прорубаться к цели, сколько ветвей ни предстоит отсечь.
Соболь пожурил себя: что за самурайский душок! Но когда он встал, вздохнулось легко, тело радовало возрожденной крепостью.
Ира заканчивала последний чертеж к отчету о практике. После практики — каникулы.
Через открытое окно в прохладную комнату тянуло зноем. С реки доносились пароходные гудки.
Позади дома, во дворе, взревела автомашина. Потом прозвучал чей-то возглас, хлопнула закрывшаяся дверца — все это было хорошо слышно, потому что на кухне окна тоже держали открытыми, — и машина, слегка сотрясая дом, тронулась. Вот она вползла в проход между боковой стеной дома и забором, вот выкатила за ворота, повернула, еще раз взревела и, набавляя скорость, стуча разболтанным кузовом, проехала перед окнами Иры по немощеной пыльной дороге.
Отец продал комплект оборудования для водяного отопления дома. Приобрел его, когда еще был председателем горисполкома, но так и не использовал — отсоветовали врачи: печное отопление лучше для здоровья, суше воздух. Ограничился лишь тем, что установил более современное водоподогревающее устройство в ванной комнате.
Какое-то время спустя размеренные, тяжелые, шаркающие шаги отца послышались в сенях. Войдя в переднюю, он остановился, зашуршал бумажками.
— Получай, казначей!
Мать перестала греметь кастрюлями.
— Все в порядке? — Она произнесла это рассеянно, почти равнодушно, как всегда, когда речь заходила о деньгах.
— Как сговорились, — ответил отец.
Он зашаркал дальше. Ира наперед знала: сейчас он пройдет в свой кабинет, опустится за письменный стол, автоматически проведет ладонью по сукну, будто стирая пыль, потом вынет из пижамы колоду карт, перетасует не глядя и примется раскладывать пасьянс. К пасьянсу Федор Гаврилович пристрастился в последнее время. Когда Ира заставала за этим занятием отца, она старалась не смотреть в его сторону.
Прежде по воскресеньям отец обязательно хотя бы часа на три-четыре уезжал в депо. Сейчас ему некуда было ездить. В воскресенье он вообще не выходил из дома. Впрочем, и в будни Ира, явившись с завода, где она проходила практику, неизменно заставала его за пасьянсом, только не в кабинете, а в столовой, и создавалось впечатление, что отец так и не выбирался из дома. Обедали. Затем опять этот бессмысленный пасьянс, но уже в кабинете. В кабинете, который ломился от книг.