18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Ханжин – До последней строки (страница 23)

18

Мать писала до востребования по привычке: он не сразу получил квартиру в этом городе.

Разорвал конверт. Несколько сложенных вчетверо листов из какой-то устаревшей и неиспользованной бухгалтерской книги. Сколько он себя помнил, у отца всегда были про запас эти книги и всякие бухгалтерские бланки.

Орсанов пробежал последнюю страницу письма… «Уж и не знаю, что, если я приеду ненадолго?. Ты опять не посылаешь свои статьи Отца вызывали куда-то там, но это его дело…. Не переутомляешься ли ты? Как у тебя давление? Кушай как можно больше меду…»

Потом он побывал у Кушнира. Тот вернулся с курорта, лечил свой радикулит (зимой наживает его на подледном лове рыбы, дичайшем увлечении многих интеллигентов этого города, а летом лечит; так цикл за циклом, год за годом). Приехал с юга: плечи еще шире, бородища еще больше. Те, кто не знает, что он местное литературное светило, шекспировед, принимают его за священнослужителя. Ну, поп не поп, а уж громила-дьякон обличьем — это истинно. У Кушнира сидел кое-кто из его коллег по пединституту и несколько студентов. Царил дух критицизма, острого, как перец. Но Кушнир помалкивал. Только и рассказал: студент-заочник остановил его в институте, в коридоре; хотел спросить: когда вам можно будет сдать Шекспира? — а сказал: когда вам можно будет сдать Кушнира?.. Он сфинкс, этот Кушнир: поглядывает хитренько на все нынешнее из своей бороды да своего шекспировского далека.

Немного выпили. Совсем немного, как обычно у Кушнира. В общем-то было неплохо, но Орсанову не сиделось, и он распростился.

Вечером снова пошел на почту. Там его ждало твое письмо. И он позвонил тебе. Безрассудство? Пусть.

К счастью, трубку взяла ты. Он положил бы трубку, если бы ее взяла не ты.

Он пришел раньше тебя. Было тепло; особенно в тех двух кварталах, которые он называл своими. Наконец-то кончились эти проклятые дожди! Над липами, над домами висела луна — милая старенькая лампа — так называл ее он. На тротуары ложился свет окон. Опавшие листья — как вытканный рисунок на блеклых коврах. У одного особнячка возле крыльца отдыхала старая женщина в длинном летнем пальто. Сидела на венском стуле, который вынесла из дому.

Когда ты вступила в этот мир, старая женщина продолжала сидеть на своем стуле. Она подняла взгляд. Вы прошли мимо. Наверное, она смотрела вслед, пока вы не скрылись в изгибе улочки. И потом, когда вы возвращались по другой стороне, она все еще сидела у своего крыльца и слышала ваши медленные шаги. А возможно, она даже слышала, о чем вы говорили. Впрочем, говорил только он. Возможно, именно в этот момент он рассказывал, что было у Кушнира. Возможно, о своем романе. Он был возбужден и говорил, говорил.

Когда вы снова возвращались, старой женщины уже не было. Огни под ветхими абажурами в безмолвных окнах гасли, как свечи, словно кто-то неторопливо обходил улочку и задувал их.

И вы оба уже знали: сегодня случится. Вы продолжали разговор, но слышали лишь ожидание, которое каждый из вас нес теперь в себе и которое все тяжелее, мучительнее было нести.

Вас обогнал одинокий прохожий. Миновав два или три дома, он свернул во двор. Где-то в глубине двора какая-то дверь, стукнув, оборвала его шаги. Возникла та особенная тишина, которая приказала вам остановиться. На тротуарах и мостовой пятнами лежал лунный свет, но вас закрывали от него ветви старого дерева.

Твоя рука отвела назад прядь волос и замерла. Он поднес ее к своим губам. Близко, совсем близко он увидел твои глаза, наклонился к ним.

Неподалеку снова зазвучали чьи-то шаги, но ты не слышала их, вернее, ты не хотела слышать.

Глава пятая

Рябинин издали заметил у подъезда редакции машину Тучинского. Это означало, что редактор должен вот-вот выйти.

Так и оказалось. Увидев Рябинина, Тучинский шагнул ему навстречу.

— Здравствуйте, здравствуйте! Как ездилось?

— Никаких жалоб.

— Погода была дрянная. Ну, отписывайтесь! Посоветуйтесь с Лесько, что и как.

— А он.

— Не-ет, не ушел.

— Пока?

— Остается, вообще остается.

Довольный, подмигнул Рябинину и поспешил к машине.

Толкнув дверь в кабинет ответственного секретаря, Рябинин задержался на пороге. Лесько оторвал глаза от бумаг. Натянул нижнюю губу на верхнюю, сдвинул большие клочковатые брови, а в глазах запрыгали веселые огоньки.

Рябинин понурился.

— Даже не позвонил, — пробурчал Лесько.

— Был грех, был. Правду говорят, на всякий час ума не напасешься.

— Волкову позвонил, а не мне.

— Простишь ли ты меня, мастер?!

Они рассмеялись. Уселись рядом на диван.

— Тебе кто сказал? — спросил Лесько.

— Тучинский. Только что.

Помолчали.

— Что привез? Рассказывай!..

В тот же день Рябинин пошел в обком к Ежнову. Не затем, чтобы заранее согласовать статью. Просто Рябинин не любил показной лихости и привык подвергать всесторонней проверке свою точку зрения. Он не мог не выяснить, на каких аргументах основывается позиция Ежнова, столь безапелляционно поддерживающего Зубка.

Аргументов не оказалось. Черноволосый, смуглолицый, неулыбчивый Ежнов слово в слово повторил доводы Зубка. И говорил Ежнов не допускающим возражения тоном. По сути, он диктовал Рябинину: об этом пишите вот так, а об этом — вот так; видно, он ничуть не сомневался, что корреспондент так и напишет.

Он был искренне изумлен, когда Рябинин высказал свою точку зрения.

— Так вы что, против установки обкома выступать собираетесь!

В этом восклицании не было вопроса; это был выговор-

В области тридцать тысяч коммунистов. Через своих избранников, делегатов областной партийной конференции, они называют девяносто человек: партийных и советских работников, рабочих и колхозников, хозяйственников и ученых, военнослужащих и деятелей искусства — людей, которые в силу своего политического опыта и житейской мудрости лучше, чем кто-либо, могут оценить все явления жизни и выработать единственно верное решение. Эти девяносто человек и есть обком партии. Они избирают бюро, которому доверяют вести дело между пленумами обкома.

А в многочисленных комнатах трех этажей здания на центральной площади города работал приданный обкому исполнительный аппарат. Ежнов заведовал в нем отделом. Очевидно, в силу этого обстоятельства он уверовал в абсолютную непогрешимость и неоспоримость своих суждений.

Рябинин, как и все сотрудники редакции, часто бывал в здании обкома, знал многих работников аппарата. Те тоже знали его. До сих пор он и они хорошо понимали друг друга.

С Ежновым Рябинин близко столкнулся впервые…

Когда Рябинин приступил к статье, у него было такое ощущение, что он напишет ее за каких — нибудь два дня, не больше.

Но он писал статью пять дней, точнее, пять суток, ибо случалось, самые интересные мысли или наиболее удачные формулировки возникали у него ночью. Он вставал, закрывал газетой настольную лампу, полагая, что таким образом оберегает покой Екатерины Ивановны, и торопливо записывал. Выключив свет, снова ложился, но через какое-то время все повторялось.

Спал он на раскладушке, круто подняв изголовье. Этим она и устраивала Рябинина: при низком изголовье ему было трудно дышать. И еще раскладушка нравилась ему тем, что ее можно было ставить где угодно, даже вплотную к столу.

На шестой день вечером Рябинин прочел написанное Екатерине Ивановне.

Стержнем статьи был конфликт Федотова и Зубка. И еще в статье была Вера Ногина, были рабочие, были те люди, на которых такими разными глазами смотрели Федотов и Зубок, из-за которых они и вступили в схватку.

Рябинин всегда читал написанное Екатерине Ивановне. Прослушав внимательно все, от первого слова до последнего, она обычно не делала никаких существенных замечаний. Екатерина Ивановна часто ловила себя на мысли, что, если бы она вдруг оказалась наделена дарованием мужа, она постаралась бы написать все точно так же. В жизни они могли о чем-то поспорить, в жизни муж мог сказать что-то опрометчивое, даже несправедливое;в запальчивости он был способен на неправильные поступки. Но когда он писал, безжалостный, беспощадный к себе, безумно щедрый на затрату сил, — было просто непонятно, необъяснимо, откуда брались в нем эти силы, эта способность работать по двадцать часов несколько суток подряд, — когда он продирался через нагромождения мыслей и слов к истине и к единственно нужному, точному слову, тогда он непременно приходил к тому, к чему пришла бы Екатерина Ивановна инстинктом и сердцем своим. Тогда он всегда был прав; и нигде, ни в чем Алексей Рябинин не был до такой степени самим собой, как в своих статьях.

Закончив писать, он спрашивал ее:

— Послушаешь, черепашка?

Она кивала.

И для нее приходили минуты высшей радости и вознаграждения, ибо она видела, что все написанное им — это его сердце, его доброта к людям, его благородство, его подвиг. В эти минуты она любила его особенно сильно и остро; именно эти минуты раскрывали ей снова и снова, почему она так любит этого человека, со всей его изуродованной болезнью фигурой, бескровным лицом и сверляще умным, порой жестким взглядом.

Многие считали, что ее жизнь — непроходящая беда и тревоги, а она знала больше счастья, чем, может быть, все эти многие, вместе взятые.

После того как он заканчивал читать, они обычно мало говорили о написанном. Но статья служила им поводом для долгого разговора, уводящего их обоих в новые и новые области раздумий.