Владимир Ханжин – До последней строки (страница 2)
Очнувшись, он увидел возле своей койки дежурного врача, сестру и своего соседа по палате. Потом он снова впал в беспамятство.
Минула ночь, мятая, рваная, спутавшая явь и бред. А на рассвете и наступило оно, то состояние поразительно ясного сознания, но абсолютного физического бессилия и полной духовной пассивности. Тело было словно пустое; в нем не нашлось бы точки опоры даже для того, чтобы заставить пошевельнуться палец.
И прежде, когда Рябинин оказывался в больнице, случалось, что недуг пожирал его силы. Предметы, весомость которых раньше не замечалась, словно наливались тяжестью. Даже термометр заявлял о своем весе. И все-таки Рябинин заставлял себя брать предметы, заставлял себя делать движения. Он разжигал в себе желания просто двигать руками, говорить, читать, слушать. Пока у человека есть желания, он живет.
В то утро не только не было сил шевельнуть пальцем — не было желания шевельнуть им. Не было никаких желаний. Не было желания желать.
Он лежал, закрыв глаза, видя перед собой зыбкую, рябую темноту, ощущая, как плывет куда-то и медленно качается то, что называлось его телом. Наступит мгновение, когда качнет особенно сильно, и все, все может оборваться…
Как и когда начался перелом, Рябинин не запомнил в точности.
Был день, яркий, весенний; каждый предмет в палате, казалось, излучал свет.
Рябинин позвал:
— Катя!
Жена наклонилась к нему. Он добавил:
— Неужели… она…
Екатерина Ивановна поняла его:
— Что ты, что ты! Как раз жду ее с минуты на минуту.
— Хорошо.
Он стал ждать дочь. Чтобы не забыться, медленно считал. До десяти или двадцати. Потом начинал снова.
Нина остановилась у его ног, схватившись за спинку кровати.
Он не винил Нину за то, что она не пришла раньше. Болезнь не однажды сваливала его, но он всегда побеждал, поднимался, снова оказывался в строю. Нина привыкла к этому. Возможно, она и сейчас не представляла себе, насколько серьезно положение.
Он улыбнулся дочери. У нее запрыгал подбородок, но она крепче сомкнула рот, а потом ответно улыбнулась отцу. Довольный, он закрыл глаза, чтобы отдохнуть от своего волнения и от слишком обильного света, наполнявшего палату.
В этот момент ему и вспомнилась вдруг мысль, которая ускользала от него тогда, вечером или ночью: да, да, Манцев хуже, чем грабитель, страшнее, чем убийца… Почему хуже, почему страшнее? Потому, что степень его виновности определяется не статьей уголовного кодекса. Виновность Манцева надо умножить на число людей, которые в него верили. Да можно ли вообще измерить, подсчитать урон, нанесенный им?
И оттого ли, что Рябинин смог вспомнить эту мысль, оттого ли, что у него вспыхнуло желание сказать дочери об этой мысли и еще о многом другом, не высказанном прежде, — о жизни, о людях, о себе, — сказать не сейчас, когда столь ничтожен запас сил, а потом, еще ли отчего-то, но он поверил вдруг, что вытрется, победит и на этот раз.
На другой день был консилиум. Склоняясь над Рябининым, врачи осматривали и выслушивали его. Один из них несколько раз проделал маленький эксперимент, смысл которого Рябинин хорошо знал. Врач надавливал пальцем руку больного и наблюдал потом, как медленно затягивается образовавшаяся от этого нажатия ямка в податливом, утратившем упругость теле. И тогда неожиданно для самого себя Рябинин проделал такой же эксперимент сам и просипел:
— Ничего. Коли на то пошло, бывало и хуже.
Слова его были ложью: никогда еще болезни не удавалось столь истребительно поработать над ним; но за словами стояла правда — правда его веры в выздоровление.
Врачи согласно закивали в ответ, но он-то видел, какие это были торопливые и рассеянные кивки.
Потом, когда врачи ушли и Екатерина Ивановна, держась неестественно прямо и пытаясь улыбнуться, опустилась возле койки на стул, Рябинин сказал:
— Вот такая ты бываешь, когда тебя фотографируют.
Вся содрогнувшись, она зажмурилась, будто спасаясь от чего-то слепящего.
— Ничего, ничего… — прошептал он, глядя, как она вытирает возле глаз кончиками пальцев.
После паузы она все-таки нашла в себе силы отшутиться:
— Видно, я никогда не научусь не робеть перед фотоаппаратом. Даже ваш Костя не смог сделать ни одного приличного снимка.
— Хотя и очень старался.
— Знаю.
— Он не зря старался, у фоторепортеров хороший вкус. Я могу гордиться.
— Не говори много, тебе не следует.
— А все-таки жаль.
— Что жаль? Что у меня нет хорошего снимка?
Он кивнул.
— Не страшно, родной: я не артистка, я всего-навсего учительница.
Через несколько дней он уже смог принять товарищей. Пришли Лесько и Атоян.
Как всегда озабоченно-хмурый, Кирилл Лесько положил на тумбочку несколько нераспечатанных писем. Пробурчал:
— Тебе, витязь. Редакционная почта.
Леон Атоян щелкнул по конвертам длинным пальцем:
— Получи я столько — обалдел бы от радости. Блеск! Ты гигант, Алешка!
Это было весьма неуклюже: многие в редакции, и прежде всего сам Атоян, получали такую же, если не более обильную почту. Рябинин улыбнулся:
— Куда-а там! Популярнейшая личность.
— А что? Точно!
Атоян изящен и непоседлив. Он старше Рябинина и Лесько. От лба почти до самого затылка — широкая лысина, но коротенькие черные с серебром волосы по бокам ее красивы.
Рябинин распечатал верхнее письмо. Оно было от колхозного рыбовода Долголапа. «Здравствуйте, многоуважаемый корреспондент товарищ А. Рябинин. Посылаю вам свои добрые пожелания. И еще шлет вам привет моя жена Татьяна Семеновна с новорожденной дочкой Тамарой. Когда вы ночевали у нас проездом, мы и не думали, что вы станете писать статью. А когда статья вышла, все в колхозе были очень удивлены и рады. Конечно, больше всех я. Теперь, наверно, и в области после такой вашей критики зашевелятся, окажут помощь рыбному хозяйству…»
Он не дочитал письма, — заговорил Лесько:
— Интересная на днях посетительница была…
Атоян перебил:
— Непостижимо! Фантастично!.. Это по поводу твоего очерка о директоре автобазы. Заявляется в промышленный отдел бабуся. Я где-то записал…
Он вытащил из кармана пачку бумажек: листок из блокнота, листок из настольного календаря, обрывок типографского оттиска; пробежав их поочередно глазами, сунул назад и полез в другой карман, за новой пачкой. Лесько косил на него черные, навыкате глаза. То, что Атоян искал, оказалось в третьем кармане.
— Ага, вот… Ефросинья Андреевна Сочина, шестидесяти четырех лет. Работала на автобазе уборщицей, теперь на пенсии. Пришла сказать от себя, какой у них хороший человек директор. Она давно собиралась… — Атоян снова заглянул в листок, — …с обиралась прославить его — прославить, чувствуешь! — в газете, но у ней не было денег на прославление. Денег на прославление! Блеск!.. А теперь, говорит, как раз когда директора прославили, она деньги скопила и просит отдать их тому, кто прославил. Это, значит, тебе. Развязывает узелок в платочке.
— Бросьте, маэстро!.
— Не веришь?! — Атоян подскочил. — Кирилл, скажи ему!
— Все правильно, витязь.
Все-таки он не очень поверил: присочинил Леон, прибавил от себя.
Когда они ушли, Рябинин закрыл глаза и долго отдыхал, вытянувшись и чувствуя ногами холодок спинки кровати. Потом он постарался вспомнить, как выглядит директор автобазы. Наконец тот возник перед ним: канцелярского вида, неулыбчивый, сухощавый.
Все началось с жалобы на этого человека. Ее прислала в редакцию группа шоферов. Управляющий трестом подтвердил: формалист, сущий бюрократ. Трест им крайне недоволен. Назревает вопрос о снятии с должности, но надо мобилизовать общественное мнение. Хорошо, если Газета поможет.
С Рябининым директор автобазы держался, очевидно, как и со всеми: ни малейшей попытки понравиться. Но именно это и насторожило Рябинина: нет, чувствующий за собой вину, каков бы ни был у него характер, хоть чуть-чуть, да старается выглядеть лучше, чем он есть на самом деле, — газетчик заявился, тут жди всего…
Да, нелегко дался этот очерк. У авторов письма и управляющего трестом было немало друзей, старавшихся сбить Рябинина с толку. А сам директор никак не помогал ему: оставался неизменно официален и замкнут. Впрочем, все это лишь раззадоривало Рябинина. Как же он был потом доволен, что разобрался в обстановке, разглядел затаенную, подлую суть хулителей этого человека, близко узнал его и полюбил со всеми его странностями и недостатками!
Потом были звонки из Москвы; кто-то, кажется заведующий транспортным отделом обкома партии Ежнов, пытался заставить редакцию дать опровержение. Надо полагать, Тучинскому, редактору газеты, пришлось пережить немало неприятных минут. Что ж, такое у него кресло: редакция не бюро добрых услуг.
В открытой двери палаты прозвучал возглас:
— Желаю скорой поправки, друзья!