реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Герасимов – Авдеевы тропы (страница 5)

18

– Тётенька Овдотья! Тётенька Овдотья! – кинулась к ней Настёнка. – А у нас князь был, такой красавный, толстой, в шубе, сердитой! У иконы всё бормочет да бормочет, ни на кого не глядит.

– Беда великая идёт на Владимир. Князь Всеволод, разбитый, в столицу вертается, – вторил Авдей.

Овдотья, уткнувшись в зипун, зарыдала, причитая:

– Ой, лишенько! Ой, лишенько!

Мужики ещё беспокойнее загалдели:

– Во Владимир подаваться надо!

– Знамо, во Владимир!

– Тутот-ка ворог загубит!

– И впрямь трогаться надоть!

Авдей рассказал Овдотье про Иванку. Та руками всплеснула:

– Господи, радость-то какая! Ванютка-то мальчонкой был, а нонче, значит… Чего только в жизни не бывает!

Но опять эта новость померкла перед общей тревогой. Лишь Овдотья тихо промолвила:

– Мне-то куды подаваться? Всё одно: помирать пора. Поди, не нужна злодеям старуха? Много я ворогов пережила. Может, и эти не тронут.

Весело скрипит под лыжами снежок. Денёк хотя и не солнечный, но не хмурый, белизна режет глаза. После болезни Авдей давно уже далеко не ходил, потому слабость чувствуется, и порой в стороны поматывает. Но решился он в ближний лесок сходить, силки проверить, а то пропадёт всё, коли во Владимир уедут. А что дальше будет, про то неведомо. Хотел Настёнку у Овдотьи оставить до вечера: одному сподручнее и быстрее. Да расплакалась она, да так горько, что жалко стало. Согласился взять, чай не далеко. И он с ней не увлечётся, вглубь не убредёт. Нашёл старенькие лыжи, и она, довольная, рядом бежит, воркует, как птичка. Укутана в шубёнку, в материну шаль. Одни глаза только видны. Ну, чисто медвежонок.

За перелеском велел ей стоять у тропки и далеко не сходить, а то-де леший утащит. А сам в потаённые места малость углубился. С дочкой перекликается.

В двух ловушках, как чуял, лиса и заяц попались. Его аж задор разобрал. Тушки уже мёрзлые. Приладил их к поясу. Хотел к третьей ловушке идти. Недалече она. И вдруг какая-то непонятная тревога охватила его. Мёртвая тишина вдруг ударила в уши.

– Настёнка… ка! Ау! – крикнул.

И ничего в ответ не услышал. Та же мёртвая тишина. Как будто оглох неожиданно…

Бежал он, кричал, задыхаясь и хрипя. Только тушки постукивали друг о друга. И этот стук, казалось, гремел по всему лесу, заглушал его голос. А как выскочил к тому месту, где дочка должна была стоять, сердце в клещи сжало. Пусто-пустёхонько. А на снегу, вот они, следы лыж, и сами обломанные валяются. А ещё следы сапог остроносых…

Упал Авдей ничком на тропку, силы его оставили.

Княгиня Агафья

Княгиня часто просыпалась середь ночи и подолгу лежала с открытыми глазами, не зажигая свечи. Ждала, когда утро станет разгонять сумрак в её княжеской спальне-ложенице. А там, если морозное утро, жди и солнечного лучика. Отчего в последнее время привязалась эта проклятая бессонница? От старости ли, от тревог ли? Того и другого достаточно. Пятый десяток перевалил. Намедни в зеркало глянула – ужаснулась. До сего времени как-то не задумывалась, а тут и кожа в морщинках, и глаза усталые. Хотя нет, впервые ужаснулась этой мысли не по себе, а по князе. И в тот день, когда привели ему монаха-рязанца. Устроил ему тогда Юрий дотошный допрос, пошто он по городу распускает слухи о каких-то непобедимых монголах.

Стояли они друг перед другом: гневный князь, огромный, красивый, с вьющимися, как у юноши, волосами, с подёрнутой сединками бородой. А перед ним – смешно сказать – плюгавый коротышка-горбун в чёрном поясе. Только вот глаза у него были бесстрашные, сверкающие. И, несмотря на его презренный вид, казалось, идёт у них борьба на равных.

– Княже, – полушептал, полухрипел монах, – на что надеешься, отсидеться, что ли, думаешь? Монголы, яко прузи[4], идут неисчислимы. Они твою крепость и не заметят.

Князь Юрий усмехнулся:

– Вот повисишь, грязный кобель, на дыбе, по-иному будешь молвить!

– Коли бы дыба твоя спасла мир, с молитвою бы пошёл на неё. А так… – монах махнул рукой, – и впервой, что ли, нам, сирым, на дыбе висеть.

– Пошто ты такой дерзкий? – удивился князь. – Аль не хочешь жить спокойно? Пошто дразнишь меня?

– Могуч ты, княже, да не мудр, в этом твоя и погибель, – горько вздохнул монах. – Разве нонче где можно отыскать спокой? Сердце кипит от боли – кончается земля русская. Мне-то всё едино, где подыхать: на твоей ли дыбе, под конём ли монгольским – маленький я человечишка. А тебе власть Богом дадена, тебе ни Господь, ни народ не простит, коли Руси разорённой быти!

Вспыхнули глаза князевы недобрым огнём, сломались губы в злой усмешке:

– Учить меня вздумал, ты… – Юрий не мог найти слова, соответствующие его гневу. Кулаки сжал:

– В поруб[5] собаку! В поруб!

И обронил тихо, как будто бы только для монаха:

– Поутру казнить за дерзость и смуту.

Долго успокаивала княгиня разбушевавшегося мужа, уговаривала не обращать внимания на монаха разбойного. Сама же удивлялась, почему Юрия задел за живое бред этого холопа.

А он метался по ложенице, потом остановился перед Агафьей, положил ей руки на плечи, а в глазах смятение:

– Не бред это, Агафьюшка, истину говорил монах, потому-то и обидно. Идёт на нас войско неисчислимое, никем не битое, сметает всё на своём пути…

Вот тут-то Агафья впервые и ужаснулась, как же стар её суженый: вот и морщины на лице, и борода-то не посеребрённая, а седая. Неужели и дух ослабел? Но нет. Заходили желваки, вскинулись брови:

– Вот только врёт он, что Володимир, крепость наша, не устоит. Мы не чета Рязани.

Встревожилась Агафья. Конечно, Владимир – это не Рязань, но ведь Москва не сравнима с Рязанью, худенькая крепостица, а там сидит князем Володюшка, их младшенький. Шестнадцатый годок пошёл ему всего лишь. А ну как монголы эти к Москве пойдут! Уж как противилась Юрию, когда отсылал сынка из Владимира, уж как отговаривала. А тот своё, что должен княжич с малолетства привыкать к власти и самостоятельности. Но Володюшка совсем иного склада, чем отец и братья Мстислав и Всеволод. По душе им княжеское величие да бранная слава, а меньший – тихонький, ласковый, застенчивый. Всё о чём-то думает, читает. Перед отъездом, при прощании, дал ей свой вышитый белый платочек:

– Не печалуйся обо мне, мама, посматривай на платок. Коли белый он, значит, у меня всё хорошо, а коли со мной что стрясётся, тоже узнаешь: почернеет он.

Страшно стало Агафье от таких слов, целую неделю проплакала она над платком. Неужто сбудутся Володюшкины слова?

А князь, как будто поняв думы жены, сказал:

– Надо Всеволода с дружиной к Москве подослать, а самому отправляться в Ростов к Васильку, сыновцу[6], силы собирать.

Долго думать Юрий не любил, и вскоре терем княжеский почти опустел. Агафье не привыкать к походам княжеским. Сколько раз приходилось надолго оставаться одной. И потихоньку жизнь вошла в своё русло. Внуки, хозяйство. Не могла княгиня оставаться без дела. Да и заботы отвлекали от тревог. Но потом случилось то, от чего до сих пор болит сердце. Вернулся Всеволод, разбитый под Коломной, вернулся с несколькими дружинниками. И сам он не в себе. Заперся у себя в ложенице, не выходит, никого не видит и всё только молится. Как подменили сына. Конечно, он и раньше – не чета Мстиславу – был набожным, но не так, как нынче. Главной его забавой была охота. А сейчас всё оружие, что висело у него по стенам ложеницы, повыбрасывал за дверь. Себя запустил. Ходит сутулый, с распущенными волосами. И только молится и молится. А ведь раньше был полным, румяным, жизнерадостным. Пыталась Агафья расспросить у него что-нибудь о Москве, о брате, но толку никакого не добилась. Он и своим дружинникам под страхом смерти запретил рассказывать о Коломенской битве и вообще о походе. Чувствовала Агафья, что есть какая-то страшная тайна, но даже слезами не могла вымолить у Всеволода ответа.

Постепенно в ложенице светлело, подобно тому, как в чай добавляли молоко. Всё принимало своё ясное очертание, и густые, тягостные думы разбавлялись заботами о будничном. Кликнула Агафья сенную девку, чтобы одеться. Поклонилась девка и доложила, что к ней просится княжич Боренька.

– Что ему, пострелёнку, не спится? – удивилась Агафья и, когда оделась, велела позвать внука.

Боренька вбежал, как ветер, с шумом распахнув дверь, бросился к бабушке, обнял её и с укоризной промолвил:

– Что ж мы в Суждаль не собираемся? Ты обещала, что поутру поедем?

Тихонько ахнула Агафья, прижала Борю к груди, погладила по голове.

А и вправду запамятовала с этими думами проклятыми! Поди, не спал всю ночь, думал о поездке. Уж и оделся – рубашечка, сапожки. Взяла Агафья правую руку сухую, больную сызмальства, прижала к губам. Сколько свечек было поставлено за восемь лет Бориной жизни, сколько лекарей врачевали мальчика, и всё не впрок. А княжич часто, весь в слезах, спрашивал бабушку: «Какой же я буду князь, если не смогу держать меч в руке?» Успокаивала Агафья внука и говорила, что найдётся лекарь и вылечит ему руку. Жалела княгиня его: мать у Бореньки умерла родами, а отец Всеволод внимания на него не обращал, был всё занят своей новой женой, а теперь после Коломны вообще ни с кем не общался. Хотела выписать Агафья лекаря заморского, но прослышала, что появился в Суждале монах-старец, что он будто пользует всякие недуги. Послала она за ним. Но нравный оказался старик. Не поехал в столицу. Разгневалась, было, княгиня, хотела силой привезти старца. Но потом пораздумала: как бы не обиделся монах, хуже бы не сделал. Решила ехать, к тому же и думы чёрные поразвеются.